На углу Николаевской и Крещатика стояли на дутых шинах лихачи. Сергей залюбовался гордыми головами, тонкими ногами лошадей. На козлах сидели бородатые молодцы в синих кафтанах, в высоких шляпах-цилиндрах с белыми перчатками на руках, дремали на солнце. Самый толстый из них высморкался осторожно пальцами, чтобы не испачкать перчаток и не забрызгать лакированное крыло пролетки, потом утерся чистым платком, медленно развернул газету.
«Это помесь дворника с городовым — высший тип, дворник sapiens, царь-дворник», — подумал Сергей, насмешливо оглядывая толстяка.
Гриша подтолкнул Сергея локтем и сказал:
— Видишь, читает «Двуглавого орла»; большинство из них члены извозопромышленного отделения Союза русского народа, главная опора черной сотни.
Они поднялись на Владимирскую горку, на самую вершину, — так что памятник Владимиру, похожий издали на огромную бутылку, оказался под ними. Сильный ветер дул им в лицо со стороны Днепра, приходилось рукой придерживать фуражку.
С высоты не было видно, как волнуется Днепр, но это чувствовалось по бесчисленным и беспорядочным вспышкам солнца на волнах, по напряженному, неровному полету чаек, по движению лодок — то кажущихся совсем маленькими, вдавленными в воду, то вдруг открывающих свои черные длинные борты. Вверх по течению лежал город, дымились трубы, по узким улицам катили извозчичьи пролетки; а вниз по Днепру весь крутой берег был в садах: Купеческий сад, Царский сад, Мариинский парк. А еще дальше виднелись в синеве неба куполы Киево-Печерской лавры, и пышная осенняя листва деревьев не уступала по чистоте и силе своего цвета нарядным монастырским куполам. Левый берег лежал в тускло-зеленых пятнах огородов, в желтых плешинах песка, в зарослях ивы и камыша; над ним рождался и брал разгон сильный, пахнущий прохладой и сыростью ветер.
Долго стоял Сергей, любуясь Днепром. Ему хотелось, чтобы Гриша разделил его восхищение…
— Красиво, — сказал он, указывая в сторону Царского сада. — Как расплавленная лава течет по обрыву.
— Да, очень, — согласился Гриша и, нагнувшись к уху Сергея, добавил: — Вон там и находится дворец Марии Федоровны, в котором Николка гостит.
Но Сергею не хотелось слушать объяснений Гриши, — ведь он приехал ненадолго в этот прекрасный город; вечером, беспечный, пьяный, он взойдет на корабль и уйдет в море, навсегда расстанется с осенним Киевом, поедет все дальше, дальше…
— Слушай, Гриша, — спросил он, когда они снова спустились вниз, в тепло и шум города, — может быть, зайдем в какой-нибудь портовый кабачок и позавтракаем, выпьем рому, а? Как ты думаешь?
— У тебя есть деньги? — спросил Гриша и, внезапно потеряв свой снисходительно-учительский тон, добавил: — Лучше тогда зайти в кафе Семадени, там чудное мороженое.
Они вошли в полутемный прохладный зал кафе и уселись за столик. В кафе было пусто, только возле двери сидел молодой человек в чесучовом костюме перед пустым стаканом и пустой тарелочкой и, зевая, просматривал «Киевлянина» да двое офицеров пили кофе; один из них говорил что-то высокой девушке-официантке, та смущенно смеялась и оглядывалась на Сергея и Гришу; второй офицер сердито сказал:
— Колька! — и тоже поглядел на Сергея и Гришу.
— Тебе не жалко денег? — спросил Гриша.
— Нет.
— Смотри, я могу съесть пуд мороженого, у меня к нему болезненная любовь…
Действительно, он съел три порции, и толстая женщина, подававшая им, сказала, смеясь:
— Господин гимназист совсем, наверно, себе внутри застудили.
— Теперь можно домой, — отдуваясь проговорил Гриша и, лукаво посмотрев на Сергея, добавил: — Мама велела себя тотчас же разбудить, когда ты приедешь, но я решил, что самое лучшее — начать с мороженого. А как ты, не сердишься?
Он оказался не таким уж сухарем, как вначале подумалось Сергею. Всю обратную дорогу Гриша рассказывал про соседей по квартире, про Полю. А дома он совсем умилил Сергея тем, что уступил ему письменный стол и, тут же выдвинув ящики, начал выкладывать свои книги и тетради на пол и подоконник.
— Пожалуйста, пожалуйста, — говорил он смущенному Сергею. — Может быть, кровать твою поставим к окну, а мою к двери, тебе будет удобней, а зимой, если станет холодно, опять переставим.
— Что ты, Гриша, — говорил растроганный Сергей, — я вовсе не хочу тебя стеснять.
— Да мне же все равно, чудак ты, — говорил Гриша.
И в самом деле, поближе познакомившись с двоюродным братом, Сергей увидел, что тот был совершенно равнодушен к вещам и жизненным удобствам. Он отдавал товарищам свои учебники, легко давал взаймы деньги, зимой ходил без перчаток, хотя носил их в кармане пальто; он охотно брался за самое трудное поручение: мог пойти ночью на главную почту отправить письмо либо полдня колоть дрова для соседа… Но Сергей все же не мог решить, добрый ли человек его двоюродный брат. Многие черты Гриши ему не нравились. Гриша был совершенно равнодушен к природе и не любил животных. Полиного кота, толстого, круглоголового Барсика, он не пускал в комнату, а когда обнаруживал его на кровати, брал двумя пальцами за шкуру и выносил в коридор, а после этого вытряхивал одеяло и мыл руки с мылом, хотя вообще особой чистоплотностью не отличался… Его увлекали книги по философии и политической экономии. Он ночи напролет проводил за чтением и составлением конспектов. Все увлечения его были очень сильны. И даже невинное увлечение мороженым временами принимало грозную для близких форму.
Напоив Сергея чаем, Анна Михайловна сразу же погнала его в университет.
— Никаких откладываний, — сказала она, — Папа мне сообщил перечень твоих слабых сторон: первое — кунктатор отчаянный, второе — следить за тем, чтобы каждый день чистил зубы, третье — застенчив и от застенчивости делает всегда не то, что нужно…
— Боже, какой позор, — улыбаясь большим ртом, протяжно сказала Поля, — маменькин сынок!
— Нет, я лишь руководствуюсь правилом Марка Твена: «Никогда не делай завтра того, что можешь сделать послезавтра».
— Нечего, острить будешь потом, допивай чай и марш в университет, — проговорила решительно Анна Михайловна.
Сергей, поспешно дожевывая бутерброд, снова вышел на улицу; но сейчас у него уже не было легкого чувства праздности. Он шел к университету против своей воли, боясь сам не зная чего, нарочно замедляя шаги и часто останавливаясь передохнуть на крутом подъеме.
«Возможно, что высшее счастье — это беспечность и безделье, — думал он. — Ведь как было приятно; а теперь, лишь появилась обязанность, — такая тоска».