Выбрать главу

— Блондинчик как блондинчик, — говорил он, — сидит и ручкой делает, а кричали довольно-таки жидко.

— Я тоже видел, — смеясь, сказал студент-политехник Воронец. — Рядом со мной стояла баба одна, торговка с Галицкого базара. Должно быть, она какого-то чернобородого великана за царя приняла — как завопит: «Вот он, вот он! — точно вора уличала: — Держите его, люди добрые!»

— «А цареву дочку в саму голивочку…» — пропел Лобода.

— Вам бы, Мыкола, актером быть, а не на юридическом, сказала Доминика Федоровна, ширококостая женщина с большим подбородком и мясистым носом.

— А вам вэтэрынаром, а не фельдшерицей, — подражая ее басу, ответил Лобода.

Его начали упрашивать декламировать стихи, и он вышел на середину комнаты, расставил ноги, потрогал себя за чуб и начал читать мягким, тихим голосом, нараспев, глядя на носки своих сапог:

I не пом’яне батько з сином, Не скаже синовi: «Молись, Молися, сину: за Вкраïну Його замучили колись».

Он прервал чтение, постоял немного молча и затем сказал равнодушным, разговорным голосом, поводя плечами:

Meнi однаково, чи буде Той син молитися, чи нi!..

И вдруг по лицу его прошла судорога, угол верхней губы задергался, обнажая зубы, и, полный неподдельной ярости, уже не декламируя, он закричал, подняв кулак:

Так не однаково менi, Як Украïну злiï люди Приспять, лукавi i в oгнi Iï, окраденную, збудять…

И, тяжело переводя дыхание, тихо сказал:

— Ох, не однаково мэни!..

Он сейчас же сел на тахту и вытер рукой лоб. Все зашумели, выражая одобрение.

— Скажэный темперамент у тэбэ, сэрдэнько… — восхищенно сказала Софья Андреевна.

— А кто эти злые люди, хотелось бы мне знать? — спросил Гриша и взъерошил волосы.

— Ну, начинается переливание из пустого в порожнее, — сердито сказала Анна Михайловна. — Зачем спорить, если ваши мнения — как день и ночь.

Лобода смотрел на Гришу и молчал.

— Эти люди — и украинские терещенко, грушевские, и еврейские бродские, и русские коковцевы, и столыпины. Вот кто они, — назидательно проговорил Гриша, не дождавшись ответа.

— И они, но не только они, — спокойно сказал Лобода.

— Значит, и я и мама?

Лобода прищурился и махнул рукой.

— Годи, годи, — морщась, сказала Софья Андреевна. — Давайтэ заспиваемо, — и трогательным, дребезжащим голосом затянула:

Ой, у полi три криниченькi… Любив козак три дiвчинонькi…

Все бывшие в комнате сразу подхватили:

Чорнявую, тай бiлявую, Третью — руку тай поганую…

Сергей невольно подивился слаженности хора. Но удивительного в этом ничего не было: уже долгие годы жильцы Софьи Андреевны собирались вечерами и пели украинские песни.

Пели красиво, грустно, протяжно, иногда так тихо, что слышно было, как шумит самовар, иногда с такой силой! что воробьи перелетали с веток над открытыми окнами на вершину дерева, удивленно и недоверчиво поглядывая вниз. Пели без отдыха и едва заканчивали одну песню, как начинали другую. Спели «Три крыныченьки», потом старинную «Ой вэрба, вэрба, дэ ты зросла», потом «Ой, у поли тай жнэци жнуть», «Солнце нызэнько», потом «Ой вэрнэться щэ литэчко, ой вэрнэться вэсна».

И чем больше пели, тем милей становились для Сергея его новые знакомые. Все они казались людьми умными, добрыми, интеллигентными, и у Сергея было чувство, что он всех их давно знает, привык к ним, любит их: и раскрасневшуюся круглоглазую Галю Соколовскую, и седую Софью Андреевну, и красивого Стаха, и басовитую, решительную фельдшерицу Доминику Федоровну, коверкавшую украинские слова — она произносила их по-нижегородски, на «о», — и даже Лободу, вначале показавшегося фанатично-узким, а сейчас с улыбкой, полузакрыв глаза, по-детски старательно выводившего:

Выйды до мэнэ, мое сэрдэнько ясное, Хоч на хвылыночку в гай…

Сергей начал подпевать, а Софья Андреевна и Воронец тотчас заметили это, закивали ему и одобряюще улыбались: «Смелей, смелей».

Вот так вся жизнь пройдет легко и покойно в этой уютной комнате с низким потолком, среди хороших, скромных, бедно одетых людей. И казалось, не было таких благ, на которые стоило променять эти открытые маленькие окна, ветви деревьев, самовар, тахту, покрытую пестрым украинским ковром.

В то время как начали петь «Виють витры, виють буйны…», в комнату вошла девушка и села рядом с Софьей Андреевной. Это была Олеся Соколовская, младшая дочь «батьки». Сергей посмотрел на нее, и краска покрыла его лицо. Внезапно он заметил на себе внимательный понимающий взгляд Воронца и еще больше покраснел. Красота девушки так поразила его, что он не мог, несмотря на смущение, не смотреть на нее.

Ее высокая тонкая шея, ее тонкие пальцы, стройные ноги, несколько удлиненные глаза… Она вся была как жемчужина, удлиненная, тонкая, вытянутая…

— Дóбра дивчынка Олеся Соколовских? — спросила Софья Андреевна, наклоняясь к уху Сергея.

Сергей не ответил и только вздохнул.

Уже стемнело, но огня не зажигали.

В наступившей темноте Сергей всматривался в белое пятно Олесиного лица, и чудовищный детский вздор лез ему в голову. Похитить ее сейчас, взять на руки и унести, как Черномор Людмилу, объяснить ей, что он гениален, что вскоре он прославится на весь мир, что все свои открытия он посвятит ей. Он откроет новый химический элемент и назовет его «олесит» или обнаружит в небесах новую звездную туманность — туманность Олеси… Он все глядел пристально в ее сторону, угадывая прелестные черты ее лица, стертые мраком. Наконец, решившись, он сказал:

— Скажите, вы в каком классе учитесь?

— В доме повешенного не говорят о веревке, — ответил вместо Олеси Воронец.

— Та перестаньте, Виктор, — сказала Олеся.

— А почему о веревке?

— Не дружит с математикой, — сказал Воронец, — и каждый раз остается на второй год.

— Ну и что же? — сказал Сергей.

— Конечно, ничего, — ответил Воронец. У нас на курсе есть один немец, Гаш; вот он вроде Олеси — такой же Ньютон. Он однажды после лекции Букреева по дифференциальному исчислению подошел ко мне и вздохнул: «Знаете, в Центральной Африке есть целые народы, которые понятия не имеют о высшей математике».

Сергей невольно рассмеялся, но тотчас перестал и сказал серьезно:

— Ну и что ж, Толстой ведь тоже не знал математики, его и из университета исключили за это.

— Олеся, сколько имеется Толстых? — спросил Воронец. — Не знаете? Ну как же? Лев Толстой, он же стихи написал: «Люблю грозу в начале мая».

— Виктор, — спокойно сказала она, — зачем же вы за мной все ходите? Ну, я дура, дура.

Воронец промолчал, и по тому, как он вздохнул и зашевелился, Сергей понял, что он смущен.

— Что ж, будем спивать? — спросила Галя.

— Хватит, господа, на сегодня, — устало сказал Стах.

На мгновение сделалось совсем тихо, но в комнате не чувствовалось напряжения, это была дремотная, спокойная тишина. Внезапно скрипнула калитка, послышались скорые, тяжелые шаги.

— Батько пришел, — сказала Галя.

— А спешит как… — сказала Анна Михайловна, прислушиваясь к шагам и всматриваясь в темноту.

— Живот, верно, болит, — наклоняясь к Сергею, негромко сказал Воронец:

— Ай, Виктор, — укоризненно проговорила Софья Андреевна.

Все негромко рассмеялись. Тяжелые шаги прошумели под окном, хлопнула дверь, и вдруг ощущение покойной дремоты покинуло всех.

— Кто это, кто тут? Настенька! — позвала Софья Андреевна.

— Да это ж батько, — сказал Лобода. — Батько, то вы?

— Я, я, — послышался напряженный, задыхающийся голос. — Господа… Столыпин тяжело ранен… в театре… Стреляли в него буквально полчаса тому назад.