Он чувствовал такой же задор, как днем, когда отказался снять фуражку перед портретом царя.
— Что ж так? — сказал Николай Дмитриевич, позевывая и посмеиваясь.
— То, что вы говорите, не верно, — торопливо сказал Сергей. — Вы не представляете даже, что такое социализм. Это все реакционеры говорят об отсутствии инициативы при социализме, не понимают, что теперь есть инициатива наживы, а при социализме будет настоящая, большая инициатива. А то, что казенные заводы никуда не годятся, вы совершенно правы, но отсюда вывод, что самодержавие не годится. А при чем же тут социализм?
И, красный от волнения, он поглядел на Николая Дмитриевича, ожидая, что тот поднимется, затопает ногами, закричит или по крайней мере смутится, не зная, как возразить.
Но Николай Дмитриевич, видно, даже не слышал того, что сказал Сергей.
— Пойдем, голубчик, ужинать, — сказал он, — ты, верно, проголодался.
«Вот это и есть генеральская самоуверенность, которую ничем не прошибешь!» — решил Сергей.
В столовой стол был накрыт на три прибора, но когда они сели, вошла седая горничная и сказала, что барыня к столу не выйдет, доктор нашел перебои в сердце и велел лечь в постель.
Услышав это, Сергей обрадовался и неприлично широко улыбнулся. За ужином он выпил большую рюмку коньяку и почувствовал себя очень весело. Ему захотелось, чтобы Олеся сидела с ним рядом в этой большой высокой комнате, под красивой люстрой, освещавшей белоснежный стол и бокалы.
Прислуживал им высокий Афанасий. Николай Дмитриевич ел мало. Афанасий ему все подливал в стакан минеральной воды из разных бутылок.
— Твой папа не специалист по желудочным болезням?
— Он по всем болезням, как и все земцы, — сказал Сергей, — а вообще он увлекается бактериологией.
— Да-с, — задумчиво сказал Николай Дмитриевич, — не обратиться ли мне к земским лекарям? Такое светило, как профессор Образцов, моему катару ничем не помог… Виши! Виши! — сердито крикнул он Афанасию.
Прощаясь с племянником, он сказал:
— Да, господин социалист, не возьмешь ли на карманные расходы, — и, вынув из желтого бумажника сторублевую бумажку, протянул ее опешившему Сергею.
Только сидя в пролетке, Сергей понял, как унизительна была для него вся эта поездка: и внезапно заболевшая бабушка, отчитывавшая его, и зевающий, не слушающий Николай Дмитриевич, и ужин, которым его кормили.
— Стойте, стойте! — закричал он и, не дождавшись, пока кучер остановил лошадей, соскочил и поспешно кинулся, не разбирая дороги, в первых! попавшийся переулок.
Заснуть он в эту ночь долго не мог. Уже лежа в постели и прислушиваясь к негромкому дыханию спящего Гриши, он вспоминал события прошедшего дня…
«Пусть Гриша мне плюнет в харю, — думал он, — если я хоть еще раз пойду в Липки… да я сам себя презирать буду… Ничего, ничего, служить народу я смогу и на путях науки. Освободить внутриатомную энергию — вот подарок мой человечеству. Было бы глупо закопать в землю свой дар… Гений ли я? Да, да, и к тому же у меня нет совершенно способностей к политическим наукам. С другой стороны, ведь самое прекрасное видеть все, вот так встречаться с генералом и с крайним социалистом, над всем стоять, видеть, в чем каждый из них прав и в чем оба ошибаются, стремиться к истине, которая прекраснее всего, — вот великая жизнь».
Потом он начал думать об Олесе… Явиться к ней во всем величии своей славы. Или же, еще лучше: у нее бал, гости, музыка, и он приходит с черного хода, бледный, оборванный, голодный, с усталым изможденным лицом, с дорожным мешком пилигрима за плечами… Он начал представлять себе, как целует ее шею, колени; кровь зашумела у него в голове, он закрыл глаза… это уже ветер шумел в университетском саду. Сергей шел с учениками и объяснял им… а с высоких деревьев падали листья.
Внезапно он открыл глаза и увидел свет. Мгновенье Сергей не мог понять, где он и в каком он времени: шел ли он еще с учениками, спит ли, или утро уже пришло и нужно поскорей идти на лекцию профессора Граве. И чем больше он видел вокруг себя, тем меньше понимал, что происходит. Из передней раздавались голоса. Из спальни послышались торопливые шаги босых ног, и Поля с возбужденным, счастливым лицом пробежала мимо Сергея.
— Папа! — крикнула она высоким рыдающим голосом.
Сергей начал торопливо натягивать брюки, руки его дрожали, а сердце быстро и испуганно билось. Через несколько мгновений в комнату вошел черноволосый широкоплечий человек, держа в руке чемодан с раздутыми, отвисшими боками. Щеки и лоб его были совсем темными от загара либо от ветра, но все же блестящие глаза резко выделялись своей чернотой. И Поля и Гриша казались маленькими, беспомощными; они оба, всхлипывая, гладили одежду отца, лица их выражали радость и растерянность. Особенно поразил Сергея вид Гриши. Обычно сухой, кичащийся своей осведомленностью в области политики, юноша сейчас, всхлипывая, бормотал:
— Папочка, папочка… — и целовал отца.
Бахмутский говорил негромко:
— Ребята мои дорогие, вот мы и увиделись, ребята мои дорогие…
Он казался спокойным, но это, видимо, было внешнее спокойствие. Он почему-то не выпускал из рук тяжелого чемодана и, стоя посредине комнаты, все повторял:
— Ребята мои дорогие, ребята мои дорогие…
Сергей смотрел на него, весь захваченный поэзией этого ночного возвращения, очарованный и побежденный видом странника, пришедшего в дом. Он не мог понять своего чувства, но невольно слезы подкатывали к горлу, и ему хотелось подойти к Бахмутскому, поклониться и обнять его. В мозгу вертелись отрывки некрасовских стихов: «…Сын пред отцом преклонился…», хотя черноволосый плечистый Бахмутский совсем не походил на старика, которому сын обмывал ноги. Сергей вдруг увидел, как резко изменилось выражение лица Бахмутского, как он выпустил из рук чемодан и поспешно шагнул вперед, и Сергей невольно повернулся в ту сторону, куда глядел Бахмутский. У двери стояла Анна Михайловна; она была одета и причесана, словно уже собралась в гимназию давать уроки, и вся она казалась такой же, какой видел ее Сергей каждый день. Лишь лицо ее было так бледно, что невольно хотелось поддержать ее.
— Аня, — сказал Бахмутский, — дорогая моя… Аня.
И они обнялись.
Губы Бахмутского дрожали.
— Вот я и пришел, и сколько седых волос, и какие ребята молодцы, ты их ведь вырастила, ты… — говорил он.
— Почему не писал, что с тобой было? Каким образом, так вдруг, без телеграммы!.. Да сними ты пальто, — говорила она и, глядя в его лицо жадными, страдающими и счастливыми глазами, повторяла, проводя рукой по лбу: — Нет, нет, этого не может быть, — и вдруг, убеждаясь в действительности своего счастья, обнимала мужа и плакала, всматриваясь в его лицо.
И долго все они — точно во сне — смеялись, говорили, бестолково переходя с места на место, садились и снова вставали, ходили все вместе на кухню ставить самовар, но тут же забыв, для чего выходили, возвращались в комнату и снова, смеясь, перебивая друг друга, не слушая, говорили отрывочные слова. Уже в окне появился свет утра, безоблачное осеннее небо окрасилось холодной, ясной синевой, и громко, нарушая тишину безмолвного сада, закричали и засуетились воробьи, а Бахмутский все еще не снял пальто, и чемодан его по-прежнему лежал на боку посредине комнаты.
Постучала в дверь молочница, и Гриша, подставляя под жестяную кружку большую кастрюлю, говорил:
— Ночью папа приехал, пять кварт сегодня давайте, ему поправляться нужно.
Старуха молочница, знавшая семью Анны Михайловны уже много лет, перекрестилась и сказала:
— Що вы кажэтэ! Ну, слава богу! — и, наливая глухо булькающее молоко, покрытое белой, точно мыльной пеной, добавила: — Нэхай пьють на здоровье, молоко дужэ гарнэ, масло, а нэ молоко.
Пили чай.
Анна Михайловна спросила снова:
— Почему ты не писал? Отчего так внезапно?
— Да я не внезапно, я уже около месяца в Европейской России, — сказал Бахмутский.
— И не написал?
— Было маленькое обстоятельство.
— И ты мог месяц… — воскликнула Поля. — И хоть на часок не приехал повидаться?