Выбрать главу

Он долго стоял, глядя на закрывшуюся за ней дверь. Дома мать сразу заметила, что со Степаном творится неладное: он все выходил на улицу, смотрел на небо, ходил вокруг дома, за обедом плохо ел, не попросил третьей тарелки борща, хотя воскресный борщ был очень вкусный — мясной, жирный, со сметаной.

А солнце весны светило и не хотело уходить с неба, и сколько Степан ни смотрел, ни примеривал на глаз, по геометрическим правилам, угол между крышей, трубой мартена и солнцем оставался таким же, как был; по крайней мере так казалось Степану.

Когда мать уже помыла посуду, пришла Марфа.

— Обедать будешь? — спросила Ольга.

— Давай, что ли, поем борщу, — отвечала Марфа неохотно и села за стол.

Она ела борщ, и ломоть хлеба, который она держала, поднося ложку ко рту, совсем размок.

Всякий раз, глядя на дрожащие руки Марфы, Ольга качала головой. Нельзя было без душевной боли смотреть на руки Марфы, когда-то умевшие уверенно и умно делать самую тонкую и трудную работу. И не только Ольга, дед Платон и Степан, но многие рабочие, жители поселка, испытывали печаль, глядя на Марфу: такое чувство вызывает безвременно и нелепо увядшая красота.

Марфе нравилось, что знакомые люди огорчались ее нынешней жизнью, ей казалось, что она живет так назло кому-то важному и сильному, и этот важный вдруг спохватится, придет уговаривать ее, просить прощения, и все сразу исправится, пойдет по-хорошему. Но жизнь, жестокая и окончательно равнодушная к горю и счастью людей, шла, как и прежде, и не было ей дела, что Марфа продала свои инструменты, что руки ее потеряли силу и что впереди не ждала ее награда за трудовую жизнь, а лишь болезни и нищета. Марфа не могла понять этого и каждый раз, когда дома дед Платон или Ольга жалели ее, задорно говорила:

— Чего, ничего, вот так и буду жить, — а в душе думала: «Ладно, ладно, еще не вечер».

Марфа положила ложку и сказала:

— Знаешь, кто приехал? Звонков. На базаре его встретила. Старый совсем стал, худой. Посмотрела я на него, ну и поняла: нету для нас надеи, так мы и сгнием все. Вот что.

— Вернулся запальщик? — тихо спросил Степан.

Он обрадовался, услышав слова Марфы, но не почувствовал удивления: в глубине его сознания на всю жизнь крепко запечатлелись воспоминания о времени рабочего восстания. Люди того времени продолжали быть для него живой, действительной жизнью. Они продолжали жить где-то рядом со Степаном, и, даже не думая о них, он чувствовал действительность их существования.

— Поглядела я на него и поняла: нету для нас надеи, — повторила Марфа.

— А что он говорил? В тюрьме он был, в Сибири? — спросил Степан.

— Где полагалось, там и был, — сказала Марфа, — в Сибири.

— До-о-ол-го же он там был, — медленно сказала Ольга. — Павлу второй год пошел, как их всех позабирали, а ои, видишь, какой теперь.

— А про меня спрашивал? — спросил дед Платон.

— Куда там, он и забыл про тебя, — насмешливо посмотрев на мужа, сказала Марфа. — Вот про Степана спрашивал. «Где, говорит, Степка этот, Кольчугинский?» Я ему сказала. Он велел сказать: «Пускай приходит сегодня вечером, я его ждать буду, посмотреть хочется, какой он стал».

— А где он живет? — быстро спросил Степан.

— Все передал. В городе, на Двенадцатой линии, где Лахманки лавка. Знаешь? Ну вот, у ней. Но седой, я скажу, прямо старик, а ему от силы сорок годов. Один, говорит, живет, девочка тогда еще померла, а жена к нему в Сибирь поехала, он ее там схоронил, от чахотки померла.

— Сибирь, одно слово, — сказала Ольга.

— А это не Сибирь? — спросила Марфа.

— Пойдешь к нему? — спросила Ольга Степана.

— Сходи, сходи, прямо сейчас иди, — сказала Марфа, — он говорил, вечером дома будет. Но седой, я скажу, вот как Платон мой.

— Сибирь, — снова сказала Ольга.

Степан вышел во двор и оглядел небо: без геометрических измерений было видно, что солнце пошло к заходу. Он с шумом вдохнул воздух. Все казалось прекрасным в этот день: мягкое, едва уловимое тепло солнца, и прохлада не по-донбассовски свежего воздуха, и мысли о Вере, ждущей его, и воспоминания об утренних поцелуях в степи, о теплой белой шее девушки… А из-за открытой двери слышался спокойный голос Марфы:

— А на что мне надеяться? Я уже свое отжила… Помрет Платон, кому я нужна — детей нет, инструментов нет… «Ничего, — он мне говорит, — дождешь еще светлого дня». А я ему: «Ты на себя посмотри, а я себя знаю — смерти своей я дожду, вот чего я дожду».

Мать ответила:

— Это верно, ты свое отжила, тебе теперь мучиться…

Степан тряхнул головой и отошел к воротам, чтобы не слышать разговора женщин.

Пойти к запальщику? Он может успеть — недолго посидит и прямо к Вере. Нет, уж если идти к Звонкову, быстро не уйдешь. А Вера рассердится и, не дождавшись Степана, пойдет, ему назло, гулять с Павлом Бутовым, и пропало все на всю жизнь. Он так и не рассудил до конца, когда подошел к пахаревской квартире.

— Заходи, заходи, — сказала Вера, — минут десять как ушли, садись вот.

На столе было много грязной посуды: горшки, чугуны, миски, ложки, ножи.

Вера, присев на корточки возле печки, терла золой большой кухонный нож.

— Я думала, ты позднее придешь, успею убраться, — сказала она, оглядываясь через плечо.

Степан посмотрел на ее спину и, ничего не ответив, шумно подул, точно желая остудить горячую картофелину. Потом посмотрел на гору посуды на столе и тревожно спросил:

— Скоро ли назад придут?

— Ночевать на руднике останутся. Папаше и Мишке завтра в ночь работать, а мне с утра выходить.

— А если б с вечера, и ты бы пошла?

— А что, конечно. — И она рассмеялась.

Некоторое время Вера молчала. Степан не отрываясь смотрел на девушку.

— Давай подсоблю, скорее будет, — вдруг сказал он.

— А ты спешишь куда?

— Нет, куда мне спешить?

С той минуты, как он вошел в эту душную, заставленную кроватями, полутемную комнату, он уже не думал ни о чем, только смотрел на Веру и ощущал приятный и в то же время мучительный жар в ладонях: точно на самоваре их держал.

— Вот сковороду почисти, — сказала Вера, — рыбу с уксусом ели; отец кислое все любит, а уксус очень вредный для металла — я в лаборатории видела: сразу съест.

Он взялся за работу, присев рядом с Верой. От неостывшей печи шло ровное, приятное тепло; словно длинное дыхание большого зверя, оно обдувало лицо, шею, грудь. Рядом трудилась над кастрюлей Вера, ее глаза лукаво улыбались совсем близко, возле глаз Степана, крошечные капли пота выступили на ее щеках. Лоб ее, верхняя губа и щеки возле глаз были покрыты светлым пухом. С каждой минутой он хмелел все больше…

И они оба смеялись, все приближаясь друг к другу, вот-вот, казалось, обнимутся; на миг замолкали, смеялись, переглядывались и, спохватившись, снова принимались чистить посуду, лихорадочно, быстро, точно в самом деле это было необходимо и очень важно.

А потом они внезапно обнялись, кастрюли покатились по полу. Степан только и мог после вспомнить — дрожащие ресницы Веры, ее полуоткрытый рот с побелевшими губами и воздух, пляшущий, словно в летний день в степи…

Они сидели обнявшись… Он молчал, а она говорила:

— Тогда, в больнице, как я испугалась. Ужас, думаю: он лежит холодный весь, белый. И про Мишку даже не думала, а все про тебя да про тебя. Я себе теперь новое платье пошила, как раз на пасху надену. Пойдем с тобой гулять, да? Как муж с женой, верно, Степа?

Степану казалось, что в груди у него возникло что-то очень тонкое, хрупкое, и он боялся пошевельнуться, сказать слово — вот раздробится, расколется… Такого нежного чувства к человеку он не испытывал еще никогда в жизни. Каждое слово, произнесенное Верой, умиляло его и радовало.

— Может, воды парной наносить? — тихо спросил он.

— Аж в завод ходить, что ты?

— Дело какое, я за ночь целую бочку наношу, если только нужно!

— Чудной ты, Степа.

— Мы поженимся, Вера, ей-богу, и сегодня я уж у тебя останусь?