— Ладно, — сказал он, — ладно, — и надел пиджак и шапку. Он хотел побороть состояние подавленности, которое постепенно накапливалось за последние дни, состояние, незаметно подготовленное годами его сибирской жизни.
Он вышел на улицу и пошел к заводу. Нет, те же люди, десятки тысяч людей работали в цехах завода, в дыму и пламени: те же люди бурили под землей породу, отбивали уголь; то же чувство крепкого товарищества объединяло их нерушимыми связями. Он смотрел на пылавший красным огнем завод. Ему вспомнилась тишина тайги в ночь смерти Маши. И сейчас он стоял, полуоткрыв рот, слушая лязг железа, рев пара, глухие взрывы, глядя на раскаленный дым, рвущийся из мартеновского цеха, на красные языки огня над черными домнами.
«Вот и прошло шесть лет, Николашке, — подумал он, — шесть лет ты на меня потратил — и ничего. Каким я был, таким и остался».
Он повернулся, пошел вверх по Первой линии. Шаги его были медленны и неторопливы, спокойные мысли шли основательно и прочно. Он обдумывал, на какую шахту поступить работать, как возобновить связи с товарищами…
Дома его ждал молодой человек с горбатым носом, с светлыми волосами деревенского мальчика. Увидев Звонкова, он быстро поднялся и пошел к нему навстречу, протянув вперед руку. Походка у него была спотыкающаяся, он заметно прихрамывал.
— Товарищ Звонков? — спросил он.
— Да, я, — отвечал Звонков, чувствуя, как сердце его забилось, но в то же время недоверчиво оглядывая пришельца.
Тот посмотрел на него живыми темными глазами и, спеша уничтожить обидную недоверчивость, торопливо заговорил:
— Вы писали Бахмутскому, ну вот я и есть ответ на ваше письмо. Понятно, да? Меня зовут Касьяном.
Он снова посмотрел на молча слушавшего Звонкова, на его внимательные, напряженно глядевшие глаза.
— Может быть, мы попьем чайку и поговорим о том, о сем? — спросил он. — Я только что из Екатеринослава…
Звонков продолжал молча смотреть на него, всеми силами сдерживая волнение и радость. «Почему из Екатеринослава? — подумал он, — В Киеве же Бахмутский…»
— Ну, и Бахмутский просил вам напомнить, как вы с ним разговаривали по поводу газеты, — сказал Касьян и рассмеялся.
Звонков покашлял.
— Садитесь, чего же нам стоять, — сказал он и снова, испытывая сомнение, страдая оттого, что не может его изжить, спросил: — Как там землячок — ничего мне не написал?
— О добрэ, кумэ. Недоверчивость — высшая добродетель гражданина, — проговорил Касьян, вынимая из кармана сложенный квадратик бумаги.
Звонков внимательно и долго читал коротенькую записку — всего несколько ничего не значащих слов; и пока голова его была наклонена над столом, Касьян, сощурившись, разглядывал его руки, шею, седеющий ежик волос над морщинистым загоревшим лбом.
Звонков медленно поднял голову; глаза их встретились, и они оба улыбнулись. Звонкову показалось, что лампочка стала гореть ярче, — недоверие ушло, рядом сидел товарищ. И чувство, которое он усилием воли сдерживал, охватило его. Этого человека он видел впервые в жизни, несколько минут тому назад он не знал ни голоса его, ни имени, но сейчас они сидели рядом за столом, двое близких друзей; они могли говорить о том, что его больше всего занимало, он мог задавать вопросы, долгие месяцы не дававшие ему покоя. И он уже не был одинок в городе, где, как показалось на мгновение, его забыли.
— Я первый вопрос задам, — сказал Звонков. — Какой это процесс был, кого повесили? Ткаченко где?
— Ткаченко и повесили, — ответил Касьян, — и еще семь человек.
— Когда? — спросил Звонков; ему казалось, что случилось это только сегодня, всего несколько часов тому назад.
— О-о-о, — протянул Касьян и, подняв подбородок, мгновение шевелил губами, — это было в восьмом, нет, в девятом, да, в девятьсот девятом, осенью. Да, я имею последнее письмо товарища Ткаченко-Петренко — сильный документ.
— А где оно? — живо спросил Звонков.
— Оно не при мне, но я его вам принесу, его следует размножить. Документ мужества. Просто и сильно. Настоящий пролетарий… Вот прочтете. — Он на мгновение задумался и сказал: — Слушайте, вы себе не представляете, как вы кстати приехали. Ведь здесь проклятое место, провал за провалом, прямо фатальное что-то… «Всероссийская кочегарка», такое огромное скопление рабочих. Чуть наладим связи — провал за провалом. Это будет ваше первое дело: укрепить связи с заводом. Большой завод, сотни великолепных, сознательных пролетариев, а в организации — портные. Вы видели что-нибудь подобное? Это же черт знает что, а? Жандармерия к заводу на версту не подпускает. У них там черная сотня, мастера — кругом шпики!
— А письмо это далеко? Прочесть когда можно?
— Он ваш друг?
— Конечно, вместе мы были.
— Знаете, давайте поговорим, а потом пройдемся, я вам передам письмо. И вот еще что, дорогой товарищ Звонков: я ведь, не заезжая к себе, прямо к вам с вокзала, просто кушать хочется.
Он прошелся по комнате все той же странной походкой. Заметив на себе взгляд Звонкова, он сказал:
— Это меня по ноге саблей стукнули. Вот теперь прихрамываю, шестой год с укороченным суставом; работать не мешает — меня ничем не сломаешь.
«Вот уже лишнее говорит», — с огорчением подумал Звонков. Он не любил, когда товарищи по партийной работе говорили громкие, красивые слова. Он знал, что часто это делается искренне и что человек, произнося пламенные речи, готов был подтвердить их не менее мужественными и красивыми делами. По в глубине души он испытывал недоверие к таким людям. Иногда ему приходило в голову, что эти люди были равнодушны к судьбе рабочего класса, что их интересовали споры с противниками потому, что они любили остро и сильно мыслить, что спор их тешил и победа в споре была их личной победой, победой их ума, образованности.
А Звонкову, человеку молчаливому и застенчивому, казалось, что самое лучшее было бы вести работу без лишних разговоров, и у него было физическое отвращение к словам, оторванным от дела. Часто в ссылке, разговаривая с Бахмутский о Ленине, он спрашивал:
— Что ж, простой он, совсем простой?
Бахмутский отвечал:
— Совсем, без тени фразы, без тени позы — и в словах своих, и в писаниях, и в поступках, и в одежде. — Бахмутский смеялся, глядя на улыбающееся лицо Звонкова, и добавлял: — Простых людей много, не надо забывать, что он гений нашего рабочего движения, мозг революции, колосс, который еще покажет всю свою силу.
— Это-то я. сам знаю, — отвечал Звонков, — вот понимаю я, отчего он простой человек, так мне ясно, душой вот понятно вполне.
— Насчет души бросьте, — смеялся Бахмутский, — душе верить марксисту не следует.
— Отчего же, — отвечал Звонков, — я не в смысле религии, этого во мне нет.
И когда кто-нибудь из товарищей начинал говорить пышно и красиво, опьяняясь красотой собственных слов, Звонков искоса поглядывал на него и думал: «Эх, Ленин бы послушал, он бы тебя шуганул!»
Эта любовь к простоте была привита Звонкову той средой, в которой он родился, рос, работал; средой людей, презиравших бахвальство и пустые, не подкрепленные делом слова; средой, в которой мерой человека является тяжелый, опасный и суровый труд. В работе, на заводе и в шахте особенно четко было видно: пустой и бессильный человек, как бы красиво он ни говорил, как бы остро ни зубоскалил, в деле совершенно бесполезен; настоящий рабочий всегда немногословен, он не говорит напрасных слов, его скупая речь направлена на дело, она сама есть дело, слово должно, как стальной ломик, помогать работе, — иначе зачем же оно дано человеку?
Часто Звонков перегибал в своих требованиях к людям и был слишком уж суров и подозрителен. Вот и на этот раз он ошибся: просидев весь долгий вечер с Касьяном, Звонков увидел, как просто и толково говорил тот о работе, как хорошо и глубоко знал он край, в котором жил всего полгода, как стройно умещались в его голове все нужные сведения. И ни разу Касьян не упомянул о своей жизни, а по всему было видно, что он мог немало о ней рассказать.
Долго говорил» он о заводе, о постройке новых печей и прокатных станов, о том, что директор стремится заменить паровую силу электричеством, а общество противодействует ему, считая, что лучшая и самая дешевая сила — это рабочий. Он подробно рассказал о заработной плато каталей, чугунщиков, электриков, канавщиков, формовщиков; о постоянных столкновениях рабочих с мастерами и инженерами; рассказал, как директор пытается вести политику «классового мира» и часто идет навстречу отдельным рабочим в их просьбах, выдавая небольшие пособия, доски и жесть для постройки домиков, как он организовал бесплатный подвоз парной воды к семейным балаганам.