Степан, покраснев, слушал хвастливый рассказ старика, не перебивал его, а только изредка, когда казалось, что Звонков мог не поверить, кивал головой и, покашливая, вставлял:
— Да, верно, это было…
Звонков спросил:
— Яша где, безногий? Жив?
— Они все в деревне: и Лидка там, и бабка; она совсем уж старая, а работает еще; у Гомоновой сестры все находятся. Лидка работает в экономии у помещика, а эти в деревне.
— А старик Афанасий Кузьмич?
— Они в Горловке остались, так и живут. Алешка в заводе машиностроительном, и старик там работает. Письмо нам присылали, в гости к себе звали.
— А с Центральной шахты встречаешь кого-нибудь?
— Как же, забойщиков многих встречаю, стволового-старика, коногонов, что тогда были; в конюшне старик безрукий, он пьет очень сильно, каждый день пьяный.
Степан рассказывал новости: кто умер в холерную эпидемию в десятом году, кто женился, у кого двойня родилась, с кем приключилась беда на работе. Звонкову было интересно слушать. Хотя он и не знал Алешки, Лиды, Мишек, Колек, бывших в его время малыми детьми, по их жизнь была близка Звонкову. Да, он снова стал на родную землю, и хоть была она жестока, ничего на свете не было для Звонкова дороже этой земли и великих тружеников, живших на ней. Степан, почувствовав интерес Звонкова, вспоминал и рассказывал гостю о жизни завода, и ему казалось, что все, о чем он говорит, значительно и важно.
— А Мьяту вы знаете? — спросил он.
— Мьяту? Постой-ка… Носатый?
— Вот с ним был случай тоже. Домна закозлилась. Бьются все — инженеры, мастера, да что уж — сам директор приходил. Ни в какую! Дутье не идет, на фурмах товар, страшные такие, черные… Мьята подает совет, а Воловик его даже слушать не хочет. Бьются, бьются… Одним словом, вызвал директор всех инженеров, послушал их, потом Мьяту позвал. Мьята говорит: так и так. «Вот его и слушайте», — сказал директор. И пошел чугун. Вот какой Мьята.
— Что же он?
— Вот его после Воловик уволил, — сказал Степан и вопросительно посмотрел на Звонкова. — Уволил, — недоумевая, повторил он, — и Мьята ходил просился, и еле-еле его назад взяли. Вот такое дело было.
— Да, уж это дело, — сказал Звонков, — у нас в России много таких дел.
— Вот я думал и никак не пойму, что за порядок такой, верно не пойму… Ведь это детям видно — несправедливо…
Он говорил беспрерывно, сам не зная, откуда взялось в нем необычное многословие, говорил, спеша и радуясь, что Звонков слушает, смотрит на него, задает вопросы.
Пришла мать и принялась накрывать на стол. Она достала белую крахмальную скатерть, которую вынимали только два раза в год — на рождество и пасху. И хотя скатерти этой было больше лет, чем Степану, она сохранилась, как новенькая: ни пятнышка, ни дырочки, точно из магазина ее принесли.
— Правильно, — сказал Платон, увидя праздничную скатерть.
Сразу разговор умолк, и в торжественном молчании мужчины смотрели, как взволнованная Ольга быстро накрывала на стол.
«Что же это она?» — удивленно подумал Звонков.
В самом деле, было чему подивиться. Кольчугина взяла с собой получку сына и всю оставила ее в лавке, еще задолжала сорок копеек. Она накупила угощений, которые Бутиха не чаяла сбыть, — никто не покупал их в рабочем поселке. Ольга выложила на стол краковскую копченую колбасу, молочное печенье, коробку сардин, поставила бутылку портвейна, полголовки ярко-красного голландского сыра, вынула вторую бутылку портвейна, конфеты в круглой жестяной коробке «Абрикосов и сыновья»; потом уж пошла обычная, не очень хорошая закуска: дунайские сельди, большой кусок розовато-белого сала, золотистые, с впалыми щеками копчушки, банка кислой капусты, соленые огурцы, квашеные помидоры, две связки бубликов, пряники, грецкие орехи; купила еще Ольга дорогого китайского чаю, упакованного в свинцовую тусклую бумагу, пиленого сахара, которого никто никогда не брал, так как он был дороже на две копейки рафинадных головок, завернутых в синюю бумагу.
Все молчали, глядя, как Ольга опорожняет вместительную, обшитую по раздутым бокам клеенкой кошелку. Степан восхищенно смотрел на мать. Пойди Степан сам в лавку, вряд ли бы он решился на такую трату. Дед Платон, за всю жизнь не видевший таких богатств, говорил про себя: «Правильно, Ольга, верно!» Ольга, уже совладавшая со своим волнением, оглядела стол и просто сказала:
— Угощайтесь, пожалуйста. Вот, не знаю, как вас по имени и отчеству звать.
— Алексей Петрович, — сказал Звонков.
— Алексей Петрович — самый для нас дорогой человек, — сказал дед Платон и, покачав головой, громко глотнул слюну, глядя на удивительных серебристо-белых рыбок.
— В масле, — сказал Степан, разглядывая наклейку, и невольно рассмеялся.
— Да уж какое бы там масло ни было, кушайте, Алексей Петрович, — сказала Ольга.
— Спасибо вам, — сказал Звонков совсем осипшим голосом.
Разлили вино по стаканчикам. Все помолчали мгновение, потом Ольга сказала:
— С приездом вас, Алексей Петрович, дай вам бог всего хорошего!
— За ваше здоровье, — сказал Звонков.
— Пейте на здоровье.
Все чокнулись и выпили. Платон удивленно покачал головой.
— Да, — сказал он, — вот это да! Пришлось и мне попробовать, — и тихо добавил, обращаясь к Ольге: — Марфе надо оставить, пускай и она попробует.
Снова возобновился прерванный разговор. Звонков расспрашивал о том, как шла рабочая жизнь, и все, что ему рассказывали, было печально. Рассказывали ему о страшном взрыве на шахте, о том, как во время Холеры 1910 года больных шахтеров свозили на площадь в конце Первой линии и бросали под открытым небом, рассказывали о заводских порядках, о дороговизне, о том, что контора задерживает получку, мучит штрафами.
— Вот так-то, — сказал дед Платон, — на всю чистоту слушай, какая наша жизнь.
Ему казалось, что Звонков приехал разузнать всю правду, как жили на заводе и на шахтах, и, послушав, скажет:
— Баста, больше этому не бывать!
И дед, торопясь, выкладывает свою жалобу на жизнь:
— Вот и Марфу мою довели, ей-богу, довели… Думаешь, она виновата? Сам небось помнишь, какую работу сполняла, — говорил он. — Теперь что? Инструмент продала, ходит по базару, берется за последнее дело. — Он оглянулся на окно и сказал: — Прошлым летом чего сделала: монету фальшивую, чтобы в орлянку играть! Ей-богу, три рубля взяла. Вот хоть Степана спроси, он еще эту монету домой приносил. Потом в печке ее плавил. Что ж это, скажи пожалуйста, разве это порядок?
Он выпил еще стаканчик Сладкого вина, сокрушенно сказал:
— Эх, и винцо! Пришлось-таки попробовать: мадера! Сколько я зеленого горького вина за свою жизнь выпил, а перед смертью стаканчик сладенького только и попробовал. Мне уж надеи нет… Это наша Марфа правильно сказала: на что наша надея? Поздно ты надумал приехать, дорогой человек.
— Что ж, — сказал Звонков, — не моя в том вина, я не по своей воле в Сибирь ездил.
Платон поглядел на него грустными старыми глазами и робко сказал:
— Мне бы помоложе стать годков на двенадцать, а?
Звонков растерянно усмехнулся.
— Что ты, дедушка, плетешь такое. Разве это зависимо от людей?
Платон, не слушая его, скорбно качал головой и бормотал неразборчивые слова.
— Ладно, дедушка, чего уж, — - сказала Ольга. — А как там в Сибири, Алексей Петрович? Темно, холодно, страшная жизнь?
— Как где, — сказал Звонков. — Есть места, где хорошо, рудники есть; конечно, против наших они ничего не стоят, но все ж таки шахтенки попадаются подходящие. А есть места страшные; не то что рудников, никакой жизни нет — тундра. Летом погибель от гнуса; зимой, как огнем, мороз жжет. Ну, и народ там крепкий. — Он усмехнулся. К примеру, я не очень разговорчив, а против меня тамошние люди совсем уж сердиты. Это от местной природы у них. Вот где природа мягкая, там и люди помягче и повеселей, — скажем, в Одессе — очень веселый и живой народ.