Василий Гроссман
Степан Кольчугин. Книга вторая
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Степан знал почти всех рабочих, сидевших в маленькой комнате Звонкова. Они, видимо, уже не в первый раз собирались здесь. Это можно было заметить по тому, как свободно переговаривались они между собой, по тому, как, входя в комнату, кивали коротко и сдержанно друг другу и, не смущаясь, находили место — кто на лавке у печи, кто за столом, кто на койке, покрытой грубым одеялом. Степан, войдя в комнату, с изумлением увидел сидевших рядом Очкасова и маленького квадратного Силантьева с синими яркими глазами. Этот Силантьев работал машинистом крана в мартеновском цехе и, несмотря на малый рост, считался среди заводских силачом. Все в его небольшом теле казалось огромным, и это было очень странно: весь человек маленький, а руки велики, шея — круглая, толстая, грудь — большая, выпуклая, и ноги — тоже толстые, большие. Степан познакомился с ним возле пивной, где Силантьев, побившись об заклад с шахтерами, подставлял живот под кулачные удары. «Не выдержит», — говорили зрители, и Силантьев самоуверенно подзадоривал: «Бей, хочешь лампой, хочешь обапулом — ничем не возьмешь!» Увидев подошедшего Степана, он добродушно пригласил: «Вот и ты, малый здоровый, тоже попробуй». Степан, сделав зверское лицо, ударил кулаком, и Силантьев, даже не сдвинувшись с места, снисходительно сказал: «Ничего». Проигравшие шахтеры поставили пива и уверяли, что с силантьевской силой можно под землей заработать уйму денег. Тут сидел Павлов, работавший в мартене, высокий длиннорукий парень с бледным худым лицом и красными оттопыренными ушами, подле него — усатый светловолосый слесарь из механического, Савельев, которого часто ругала Марфа. Было еще три человека — одного из них, пожилого, Степан встречал на заводском дворе, возле прокатного цеха, двух других он тоже видел, то на заводе, то в лавке, то в пивной, то на Собачовке. В первое мгновение он не знал, как поступить: сделать ли вид, что никого не знает, и, не глядя, угрюмо сесть, или спросить у Очкасова: «А ты, черт, как сюда залетел?», либо посмеяться с Силантьевым, вспомнив, как шахтеры пробовали силу его живота.
— Садись сюда, — сказал Очкасов и подвинулся.
И сразу все оказалось просто. Усаживаясь, Степан не удержался и подмигнул Силантьеву, похлопав себя по животу.
В комнату вошел Звонков и вместе с ним слегка прихрамывающий невысокий человек.
Он поздоровался со всеми сидящими и, подойдя к Степану, сказал:
— Здравствуйте, новый товарищ. Вас как зовут?
Кольчугин сдержанно и недоверчиво усмехнулся:
— Степан.
— Степан. Что ж, будем знакомы, товарищ Степан.
Худой Павлов вдруг задвигался и взволнованно проговорил:
— Товарищ, понимаешь ты, товарищ! Это не ваше благородие, не господин хороший, а товарищ.
— Он понимает, почему же ему не понимать, — сказал Очкасов.
— Нет, это особенно нужно понимать, — горячился Павлов, — это у Максима Горького объяснено, как это нужно чувствовать. Верно ведь, товарищ Касьян?
— Ладно, один ты чувствуешь, — негромко сказал Степан, обиженный и смущенный, — а я без тебя и Горького этого ничего почувствовать не могу.
— Ого, зубастый товарищ, — проговорил Касьян и переглянулся с Звонковым.
Занятие кружка продолжалось около часу. Степан слушал внимательно, понимать было легко, но вопросов он не задавал, боясь, как бы не приняли его сразу за Дурака. Касьян говорил о прибавочной стоимости, которую капиталисты получают от труда рабочих. Он приводил примеры из заводской практики, и Степана удивило, что Касьян, в отличие от химика, не знавшего никаких подробностей о заводской жизни, знал про завод, как настоящий рабочий. Он даже сказал про одну тонкость при расчете так интересно, что все рассмеялись, а один из пожилых рабочих несколько минут не мог успокоиться, все качал головой. Вообще Касьян именно этой стороной особенно и удивил Степана в первое посещение кружка. Степан уже чувствовал ложный взгляд на народ, на жизнь рабочих, который существовал у многих интеллигентов.
Химик считал, что народ несчастный и его надо жалеть, когда он пьет или грубиянит; а доктор был убежден, что рабочий народ очень хитер, и больше всего боялся, как бы не приняли его среди рабочих за простака и шляпу; поэтому он в разговоре подмигивал и грубо говорил: «Знаю, брат, я все знаю, меня не обманешь». Говорить с ним и химиком о жизни было одинаково тяжело — приходилось приноравливаться к чужому представлению; с доктором делать вид: «Ах ты хитрец какой, понимаешь всю нашу механику насквозь», а с химиком соглашаться: «Мы люди замученные все, пьянство и грубость через нашу темную, бедную жизнь». А вот этот самый товарищ Касьян говорил про скучные и тяжелые обстоятельства рабочей жизни так интересно и ново, как химик про электричество и геометрию. После окончания беседы рабочие выходили поодиночке — одни через полутемную комнату хозяев, где густо пахло жильем, на улицу, другие через двор, мимо мусорного ящика, давно переполненного и обсыпанного с боков сухими картофельными лушпайками и яичной скорлупой. Это походило на игру — один через комнату, один через кухню.
Звонков сам смотрел в окно — долго, пристально, а затем внезапно поворачивался и негромко говорил:
— Выходи.
Степан вышел на улицу.
«Политика, вот где политика», — думал он. Степан заметил, что городовой, стоявший на углу, посматривает на него, и пошел, глядя в упор на городового, тяжело и грозно стуча сапогами. Городовой, видимо, счел Степана за пьяного и сказал:
— Чего стучишь, сапоги-то у тебя свои.
— Может, конторские?
Степан спохватился, вспомнив, что Звонков учил его возможно меньше обращать на себя внимание, ходить с собраний не останавливаясь, не разговаривать. Пройдя немного, он оглянулся: городовой смотрел ему вслед. Степан поспешно зашел в переулок.
Удивительное дело! Этот самый товарищ Касьян ничего плохого не говорил — наоборот, говорил, как нужно по-справедливому, а хоронились и прятались, будто он подбивал рабочих на темные дела. Да что уж там этот Касьян! Ведь даже с химиком нельзя было в открытую заниматься. Степан уже твердо знал, что царю и Новороссийскому обществу нужно содержать рабочих в темноте — чуть рабочий достигнет знания, он начинает бунтовать против несправедливостей жизни.
Занятия Степана с химиком продолжались, но Степан уже не мог приходить часто, иногда он неделями не бывал у Алексея Давыдовича. Главной помехой для занятий были свидания с Верой, но Степан не говорил, конечно, об этом химику, как не говорил ему о возобновлении знакомства с Звонковым.
— Мастер притесняет, — отвечал он на вопросы Алексея Давыдовича и чувствовал неудобство от своей лжи. «Очень уж славный человек Алексей Давыдович», — думал он.
Как удивился Степан, увидев Очкасова и Силантьева в комнате Звонкова! И ни разу Очкасов не говорил с ним о кружке, не намекнул даже, а ведь они каждый день работали рядом!
— Вот она, — и Степану казалось, что он прекрасно понимает, в чем суть «политики», и что он уже стал в один ряд с такими людьми, как Звонков или этот товарищ Касьян.
Утром на работе он все старался подойти к Очкасову, подмигивал ему, а когда они очутились рядом, спросил шепотом:
— А ты давно уже туда ходишь?
— Чего, кого? — удивленно спросил Очкасов и отошел, а через некоторое время, когда они вместе пошли за инструментом, он сердито сказал Степану: — Ты зря этих разговоров не затевай, да еще на ухо. Секреты со мной перед всеми заводишь. Мальчик ты, что ли?
Степан смутился и весь день старался держаться подальше от Очкасова. Вечером он встретил на улице Павлова и хотел пройти мимо, отвернувшись, но Павлов его окликнул. С виду Павлов казался вдвое старше Степана, длиннолицый, с морщинами в углах глаз, да и в самой его нескладной, сутулой фигуре имелось нечто старческое — усталое. Годами он немногим опередил Степана, — ему было лет двадцать пять — двадцать шесть. Он позвал Кольчугина к себе; квартировал он невдалеке. Степан согласился зайти. В павловском земляном доме, с неровными стенами, стояла полутьма: самодельное окошечко, вмазанное в глиняную стену, было очень мало, взрослый человек мог двумя ладонями закрыть его. Жена Павлова держала на руках грудного ребенка. Возле печки сидел мальчишка лет шести — он, судя по глазам, недавно плакал. Сейчас, очевидно, примирившись с несправедливостью взрослых, мальчик старался не смотреть в сторону матери, слезы уже не текли по его лицу, но лицо глядело особенно «мордатым», все в красных пятнах.