Выбрать главу

— Кого это? — спросил один из стоявших в проходе.

— Знаешь, — злобно и коротко ответил голос с верхней полки.

Вдруг послышался отчаянный возглас из соседнего купе:

— А-а-а, проклятые, унесли!..

Все кинулись смотреть.

Худой мужик средних лет с горбатым большим носом стоял над лавкой, и в лице его было столько отчаяния и растерянности, что страшно делалось глядеть на него.

Он стоял, полуоткрыв рот, ухватившись одной рукой за ворот, другая, сжатая в кулак, медленно опускалась.

Пассажиры молчали, боясь задавать вопросы: как, когда, что было в сундуке...

Худой мужик, медленно обводя глазами лица пассажиров, сам объяснил:

— Все там у меня было: и пачпорт, и деньги — все. И белый билет, и адрес списан, куда еду, и вещи, и хлеб...

Тогда все сразу загалдели, стали кричать, грозиться, звать обер-кондуктора, некоторые кинулись запирать двери, чтобы устроить обыск в вагоне.

Полный мужик с черными веселыми глазами торжествующим голосом объяснил:

— Это уж в третий раз при мне. Заведут разговор про войну, про землю, хвать — и чемодана нет. Ловкачи, ей-бо, а? Сами ведь разговор заводят, чтобы публику разгорячить, а там уж всех как миленьких оберут. Придумать нужно!

— Конечно, они нарочно такие разговоры заводят, — поддержало несколько голосов.

Светловолосый мужик, споривший громче всех, сразу почувствовал на себе подозрительные взгляды и, угрюмо отодвинувшись к стенке, сидел молча, из-под нахмуренных бровей поглядывая на пассажиров.

Чернозубая баба говорила высоким, радостным голосом:

— Поймать бы такого — и на рельсы; я сама бы его за уши держала, чтобы ему голову аккурат отмяло. Подумать только: тем ироды пользуются, что люди горюют, про горе свое говорят.

А пострадавший рассказывал глухим голосом тяжелобольного:

— Утром еще синенькая в кошельке была. А я думаю: харчи у меня на всю дорогу есть, зачем деньги такие, в кошельке держать. Взял да в сундук положил... Эх, боже мой...

Он всхлипнул и расплакался.

До самого Ново-Николаевска пассажиры говорили больше всего о дорожных кражах, ловких ворах, карманниках-усыпителях. И опять разговор превратился в страшный спор. Мужики прославляли лютость конокрадов, лавочники защищали ночных громил и взломщиков, городские женщины стояли за чердачных воров, снимавших с веревок мокрое белье, а деревенские женщины — за мазуриков, рыскавших по базарам...

Все большее волнение охватывало Степана. Чем ближе поезд подходил к Ново-Николаевску, тем мучительней было думать о том, что необходимо явиться в полицейское управление. Сердце млело, когда он думал о родных местах, о матери, брате, Марфе, Грише Павлове, Звонкове. Он жмурился, как от солнца, рисуя себе, что идет тропинкой мимо завода, подходит к дому, видит Павла, играющего во дворе. Мать смотрит на него. «Там же еще совсем тепло, арбузы, дыни, помидоры», — думал он. И больно было дышать, когда он рисовал себе такую картину. Взбирается он по шлаковому валу на заводскую площадку, идет по шпалам; кругом визг, лязг, звенят тысячи молотов-разметчиков в котельно-листовом цехе, орет паровоз, тянущий тяжелый ковш шлака, а над головой осеннее синее небо. Он подходят к домнам, товарищи рабочие видят его. И он видит их. Мьята, Очкасов, Затейщиков, Лобанов, Пахарь — все на месте. И всех радостно видеть — и Абрама Ксенофонтовича и Сапожкова.

— Что, из тюрьмы? — спросит его Воловик.

— Да, из тюрьмы, господин инженер, — скажет он.

— Что, смущать народ?

— Да, смущать народ, господин инженер.

«Как же быть, что делать? — думал Степан. — Ведь не мирное время; чуть что — паспорт, отношение к воинской повинности, кто, что, откуда? Что я ему покажу?»

Он пересчитал свои деньги. Военное время. Степан наконец решил, что придется ехать на место, назначенное ему начальством. Там он оглядится, привыкнет к новым военным порядкам, спишется со знакомыми, посоветуется — ну, и видно будет. Нелегко на двадцать втором году жизни принимать такие по-стариковски разумные решения.

«Тугаров одобрит, — думал он. — Что они делают сейчас? Черемушкин, может быть, вернулся. Вот огорчится: ускользнул от него человек. Наверно, на зиму перебрались из палаток, ведь со дня на день собирались. Должно быть, капуста, что при мне получилась, в ход пошла. Сменял ли Гоглидзе свое одеяло на сапоги? Он все сомневался, и некоторые не советовали...»

Он еще слишком близко отстоял от огромных переживаний тюремных мест, он не отошел от них настолько, чтобы со стороны взглянуть на темную и мрачную каторгу. Он лишь озирался, как путник, вышедший на опушку из лесу.

Он всматривался в новую жизнь, открывшуюся ему, он видел, что не легка была она. Но он стремился к ней, ему хотелось врезаться в жестокую жизненную свалку, которую он увидел сразу же, с первого дня после своего освобождения. «Ладно, ладно, думал он, — видно будет».

Поезд пришел в Ново-Николаевск около двух часов дня. Подвигаясь к двери вагона, Степан поглядывал на толпу, запрудившую перрон. Двигались к выходу очень медленно, то и дело кто-нибудь застревал в проходе с огромным деревянным мужицким чемоданом или женщина с детьми и множеством узлов не могла сразу спуститься со ступенек. Тогда пассажиры начинали волноваться, кричать:

— Это что же там впереди? Заснули, что ли?

Все были возбуждены, торопились, некоторые вглядывались в окна, подавали знаки встречавшим. Один лишь Степан двигался равнодушно, пережидая, когда дойдет его очередь выйти из вагона.

Он следил глазами за станционными жандармами, угадывая, не его ли они имеют в виду, озирая публику и оглядывая вагоны.

Наконец он вышел на перрон. На путях стояла толпа. Публика не шла вдоль высокого серого забора к выходу, а шагала через рельсы, в сторону товарного поезда, стоявшего на дальних путях. Степан, медленно пробираясь через толпу, вышел в первые ряды. У вагонов сидели сотни солдат; между ними и молчаливой толпой образовалось большое пустое пространство, десятка в полтора саженей.

Весь состав был окружен жандармами. В двух местах стояли солдаты в кожаных куртках у странных приборов на маленьких колесиках.

— Что это? — спросил Степан у стоявших рядом.

— Не видишь — пулемет, — удивленно ответил парень и оглянулся, чтобы посмотреть на человека, задавшего такой странный вопрос.

— А отчего их охраняют: солдаты — солдат? — спросил Степан. Он уже привык, что вопросы его вызывают удивление.

Парень оглянулся на стоявшего рядом часового и шепотом сказал:

— На фронт отказались идти. Второй день стоят. Вчера тут, говорят, делов было, до стрельбы дошло: не лезут в теплушки — и все. — Он объяснил Степану веселым голосом: — Народ упрямый: сибиряк.

Долго простоял Степан в толпе, наблюдавшей за взбунтовавшимся эшелоном. Странное это было зрелище. Толпа молчала, молчали часовые. Молчали солдаты, сидевшие у теплушек. Осеннее солнце тихо светило над спокойной землей. И страшное напряжение было в этой молчаливой, сонной картине. Степан стоял такой же неподвижный и молчаливый и вместе с толпой глядел на солдат и на часовых, а сердце его колотилось буйно, радостно, полное тревоги и предчувствия бури. Часовые поглядывали на народ и солдат у теплушки. Солдаты позевывали, изредка переговаривались между собой и тоже взглядывали нехотя то на часовых у- пулеметов, то на толпу, теснившуюся на путях. Все стояли спокойные и раздумывали.

Степан осторожно, боясь нарушить важное, сосредоточенное молчание сотен людей, вышел из толпы, пошел к вокзалу. Он ощупал кошелек с деньгами и медленно, выбирая дорогу меж сидящими на полу пассажирами, подошел к билетной кассе. Внезапно он оглянулся, — прямо на него смотрела темными глазами худая девушка. Он узнал ее и сказал, растягивая слова, в медлительности скрывая растерянность и радость:

— Поля Бахмутская! Какая судьба вас сюда занесла?

1940