Выбрать главу

Иногда он едва успевал поставить сундук на землю — руки и ноги немели. После второго мостика он настолько утомился, что перестал курить, — пройдя двести, триста саженей, садился на сундук и сидел, опустив голову и положив руки на колени. Ему казалось, что впереди у него такая же длинная, многодневная дорога, и от этого он стал совсем равнодушен. Руки и ноги внезапно сами отказывались служить, тогда он садился и отдыхал. Когда он подошел к третьему, железному, мостику, наступили сумерки. Ему вспомнилось, как, спеша на первый урок к Алексею Давыдовичу, он хотел зайти во двор прежде, чем солнце спрячется; солнце давно уже село, а он все шел по улице в сумерках. Нет, сегодня ему не попасть к химику. В темноте идти стало трудней, а грязь не замерзала, хотя и подул холодный, зимний ветер. В одном месте Степан оступился и упал, сундук с размаху ударил его по ноге, Степан долго сидел, отдуваясь, и щупал ногу. Когда боль притихла, Степан поднялся, взвалил сундук на плечи и побрел дальше. Вдруг он усмехнулся, подумав: «Извозчикам этих денег не видать!»

Он шел, не видя весенних, отливающих едва заметной синью звезд. Он шел, не думая ни о чем, шел, не ожидая конца своей дороги. И внезапно он остановился, обрадованный и пораженный: из-за темного копра разрушенной шахты показался пламень завода — белые огни электричества, желтые огоньки в шахтерском и заводском поселке. Степан стоял на холме, возвышавшемся над заводами, над поселками, над городом; множество огней мерцало в долине, у его ног. На заводе вылили шлак, и все вокруг осветилось, сделалось розовым, светлым; над домнами поднялся высокий столб искр, ветер смял его, и он рассыпался, как волна, по небу, и тот же ветер донес торжественный и грозный гул дутья. Десятки, тысячи огней переливались, мигали, блестели внизу. Одни — яркие, сильные, другие — робкие, застенчивые, едва видные через маленькие мутные стекла. Сколько народу! Сколько тысяч забойщиков, сталеваров, доменщиков, прокатчиков, слесарей, плотников, глеевщиков, бурильщиков, запальщиков, коногонов, дверовых, канавщиков, чугунщиков, плитовых — сколько рабочего народу жило там, внизу! Одни ложились спать, другие вели путаную задушевную беседу, третьи гуляли, четвертые, медленно складывая при желтых коптилочках слова, читали книжки, пятые собирались в ночную смену, шутили с ребятишками. А Степан стоял над рабочим городом, держа на плечах тяжелый и славный груз — свинцовый шрифт. Из него сложатся живые слова, разнесутся над Юзовкой, Дебальцевом, Рутченковой, Провидансом, над «Иваном», «Софьей»... Он, Степан Кольчугин, принес на своих плечах этот красный деревенский сундук в огромный рабочий город.

Уверенно ступая, спустился он с холма вниз, пошел самой короткой тропинкой к дому первого горнового. Никто не встретился ему по пути. Це дойдя полквартала, он остановился возле фонаря, ему захотелось посмотреть на шесть рублевых бумажек, которые он вернет Звонкову. Едва он остановился, как усталость вновь нахлынула на него, он сделал над собой усилие, чтобы не сесть на землю. Замлевшими пальцами полез он в карман и вдруг громко выругался: денег в кармане не было, их, видимо, украл сочувствовавший паренек, пока Степан торговался на бирже с извозчиками,

XV

После приезда Бахмутского шире развернулась работа большевиков. Выборы в правление больничной кассы дали преимущество большевикам, на нелегальные собрания ходило все больше заводских рабочих, наладилась связь с Макеевкой, с Воскресенским рудником, со Смолянкой, К участию в нелегальной работе были привлечены кадровые рабочие, пожилые люди, очень уважаемые и известные на заводе и на рудниках. Когда же начало налаживаться дело с типографией, возможности еще больше возросли. Можно было уже не мечтать, а по-настоящему делать массовую политическую работу, воздействовать на сотни людей, толкать их к большому политическому действию.

За устройство типографии взялся сам Звонков. Дело это было очень сложно и опасно. Небольшой печатный станок, привезенный из Екатеринослава, хранился в сарае у сапожника Лафера. Звонков знал, что екатеринославская охранка арестовала молодого рабочего Анатолия Иванова, хранившего этот станок на чердаке до отсылки его в Донецкую область... Иванов упорным своим запирательством рассердил жандармов, и хотя улик против него не имелось и он мог бы отделаться шестью месяцами арестантских рот, его обвинили в оказании вооруженного сопротивления чинам полиции при аресте. Городовой показал, что Иванов замахнулся на него кухонным ножом, и судебная палата приговорила Толю Иванова к восьми годам каторжных работ. Знал Звонков, что наборщик, в течение многих месяцев уносивший из большой типографии в Ростове-на-Дону горсть шрифта и собравший таким образом несколько пудов драгоценного свинца, был тоже арестован и сослан в Архангельскую губернию. Знал Звонков, сколько трудов стоило собрать все нужное для типографии в одном месте. И его страшило, что теперь, когда все результаты усилий, жертв доверены в одни руки, все это может рухнуть от неверного движения или неосторожного слова. Он чувствовал, что жандармский ротмистр имеет косвенные, смутные подозрения, а по некоторым признакам он с большим уважением относился к сыскным способностям ротмистра. Он понимал, что тот главное внимание начал уделять социал-демократам большевикам и мастерски, жестоко и тонко строил систему провокации.

Долгими часами Звонков раздумывал о людях, которых пришлось привлечь к участию в устройстве типографии. Малейшее подозрение, даже не подозрение, тень подозрения — и он говорил про себя: «Нет уж, брат, я о тебе плохого ничего не думаю, но лучше погодим с тобой».

И ему удалось пройти мимо многих опасностей. Это стоило огромного напряжения. Ведь преданные царю люди, имевшие оружие, деньги, власть, ключи от тюрьмы, имевшие право сурового суда, многое дали бы, чтобы раскрыть тайную большевистскую типографию. Они ее не раскрыли, а у Звонкова стал щуриться глаз, словно беспокоила его соринка. Даже Касьян не знал точно, что на тряпичном дворе в конце Первой линии, куда опухший, с обвязанными зубами старик привозил каждый день на скрипящей телеге груду зловонного тряпья, находится типография. На тряпичном дворе царствовала жирная веснушчатая женщина сорока — сорока пяти лет. Ее светлые рыжеватые волосы, всегда растрепанные, блестели на солнце, ее отвратительный тонкий голос пугал мальчишек, подбиравшихся к покосившемуся забору. Соседи не любили ее за мелочность и скупость, осуждали за то, что своего единственного сына, уже совсем взрослого парня, она не пускала гулять. Даже околоточный надзиратель, пожилой, многосемейный и всегда нуждающийся, избегал заходить к вдове Сердюченко за поборами. Надзиратель не выносил пронзительного голоса вдовы, не выносил зловония, шедшего от груд тряпья, от шевелящихся, как Сотни змей, развешанных на веревках красных, голубых и желтых лоскутьев, не терпел гремящего цепью толстого пса.

«Пускай сгорит со своим тряпьем и со своим полтинником, ведьма», — думал надзиратель, торопливо проходя мимо забора и злобно замахиваясь сапогом на разверстую темно-красную влажную пасть пса, готового от неудовлетворенной ярости жрать дерево и землю.

* * *

В начале апреля решено было пустить листовку по заводу и окрестным рудникам.

Касьян и Звонков встретились в аптеке ночью. Касьян стоял за высоким пюпитром, на котором пишут рецепты, держа в руке карандаш. Звонков, опершись локтями на стойку, внимательно слушал, глядя Касьяну в лицо. Они поспорили, пожалуй, впервые за время совместной работы в комитете. Повод был незначительный, но разговор вышел довольно горячий.

Речь шла о тексте первомайского воззвания. Наконец они договорились.

Касьян шумно вздохнул и развел руками.

— Ну и тетя Даша, — проговорил он, — ну и тетя Даша. Ладно, тебя не переспоришь! Ну и характерец у тебя — чугун прямо!

Звонков рассмеялся.

Он вышел из аптеки, дверь скрипнула, колокольчик звякнул. Он постоял на ступеньках, оглянулся направо, налево — улица казалась пустой. Какая-то темная фигура виднелась в тени, под навесом соседнего с аптекой крыльца. Звонков пошел вверх по Первой линии, в сторону, противоположную своему дому. Пройдя шагов тридцать, он оглянулся и понял, что темная фигура — лишь тень, которую отбрасывал на стену столб. Он шел неторопливо, обдумывая свой разговор с Касьяном, прислушиваясь к собственным шагам, скрипевшим по пыльному тротуару, поглядывая на длинную, плывшую по мостовой тень. «Степан Кольчугин через годик-два взрослый станет. Этот уж напишет», — думал он. Всплыли слова Касьяна: «Ну и характерец у тебя!» И он усмехнулся. Да, характер есть. Ему вспомнился случай в екатеринославской тюрьме. Рабочий Тимофей на допросе выдал всю организацию, указал место, куда были спрятаны после восстания пятого года смазанные маслом и зашитые в брезент винтовки. Вскоре об этом стало известно в камере. Решили Тимофея судить. Председателем суда выбрали Звонкова. Двое членов суда, поляк-студент Иосиф и старик эсер Зильберблат, пожалели Тимофея, а Звонков не пожалел его. Тимофей подчинился решению суда: во время проверки он не встал с койки и сказал грубость надзирателю. Его отвели в карцер. Когда его брали в карцер, Зильберблат обнял его и расплакался. Звонков сказал: «Ты, брат, не сердись, но иначе нельзя», — и сделал вид, что не заметил протянутой руки Тимофея. Иосиф потом всю ночь плакал, мешал камере спать.