Скинув свои отрепья, Сукнин искупался в Волге, переоделся в атаманское добро и выглядел почти прежним, если не считать седины, посеребрившей усы, бороду и виски, да еще того, что в глазах, вместо прежних веселых брызг довольного жизнью бражника, горели золотистые беспокойные огоньки.
Степан Тимофеевич его усадил на подушку в шатре, сам нацедил ему чарку темного сладкого вина, придвинул закуски.
– Пей, ешь да сказывай...
– Недолог, батька, рассказ, – начал Федор. – Из Астрахани ты – на Дон, а я – к себе в Яицкий городок. Пришел, поселился. Жена была рада. Мишатка – чай, помнишь его – за год возрос, что не узнать. Соседям устроил я пир и новому есаулу, а стрелецкому голове – в особину; на пиру ему два перстня с алмазами подарил да бухарский рытый ковер. Он кафтан еще захотел парчовый. Пропадай, не жалко, лишь дал бы в покое жить!.. Он меня обнимал, целовался. Казачка, моя, Настасьюшка, в церковь пошла, – протопоп ей мигнул, говорит: «Скажи казаку, что бога он обделил». Я разумею: и поп – человек. Ну – шубу ему с бобрами да добрую шапку, поповнам трем – по колечку. Попадье – таков шелковый плат, что сроду она не носила. Два было ровных; один своей Насте оставил, второй – протопопице... Ну, еще набежали людишки – подьячий, два сотника, целовальник кабацкий – что ни собака, то кус... Нате, жрите, не жалко!..
– Побил бы им рожи да гнал! – воскликнул Наумов.
– И гнал бы, Степан, коли жил бы тогда на Дону. А Яицкий город тебе – не казацкие земли. Пришлось давать. Да то не беда: пропадай добришко, самим бы жить!.. – Сукнин вздохнул. – Головиха увидела шелков плат в церкви у протопопицы да ровный у Насти. Зовет меня голова: «Жена моя хочет вот экий же плат». Говорю: «И рад бы душой, ан сам не умею делать. Один – протопопице да один – казачке своей, а более нету». Голова говорит: «Баба моя с потрохами меня сожрет». Я ему: ты, мол, ей телогрею парчовую на собольем меху поднеси. Была телогрея персидская. Отдал, черт с ней! Так, вместо спасиба, змеиха прислала Настюше сказать, чтобы шелковый плат не смела носить. Настя – помнишь небось ее – женушка с жаром: как в церковь идти – ничего иного не хочет, как на плечи шелковый плат... Приходит домой, смеется: головиха, мол, все позабыла на свете, из церкви ушла, от обедни... Ну, смех!.. Я: мол, Настя, пошто ее дражнишь... Надень, когда дома аль в гости, на что тебе в церковь... – Сукнин с горькой усмешкой махнул рукой. – Женское сердце!.. На рождество у заутрени головиха вдруг к Насте сама: пожалеешь, мол, баба, что плат не хотела отдать. Сама станешь молить – не приму! У Настюши аж сердце зашлось от ее посула. А я-то махнул рукой: все пройдет. На святках гости сидели в моем дому. Что пьянства, что шуму!.. Вышел в сумерки я поглядеть коней. Слышу; многие люди в ворота. Кричат: «Воровской атаман Федька тут ли? Государь указал его в Астрахань везть». Ладно. В конюшне висел у меня чекменек верблюжий. Я чекмень – на плечи, в седло, да и был таков. На пальцах три перстня носил: воротным стрельцам подарил их – да в степь! «Вот те, думаю, шелковый плат!» Неделю кружил – безлюдно... Увидал огонек. Я уж рад: пес, мол, с ним, хошь язычники будут – все люди! Мороз. Отогреться, поесть!.. И попал: угодил к ногайцам. Согрели, собаки, перво плетьми, потом к огню все же кинули, кобылятины дали горячей, какой-то шкурой собачьей прикрыли. Согрелся. Заснул. Проснулся. Под шкурой тепло. Потянулся – глядь, связан! Ну, сам виноват – к волку в зубы залез. Наутро на шею рогатку надели. Вертеть жернова... По-татарски я ловок трепать языком. Стали спрашивать. Я говорю: мол, покрал коня да убег. Как один засмеется. «Ты, говорит, сам большой атаман, на что тебе красти коней!» Признал, окаянный. «Твоя голова, говорит, золотая. Большой выкуп возьмем». А кто же, спрошаю, заплатит? «Ваш бачка заплатит. Стенька-казак брата в беде не покинет...»
– Разумеют ведь бриты башки! – перебил Наумов.
– Я баю: наш атаман ушел на Дон. А он мне: Дон, мол, не дальний свет! Ты пиши письмо, моли – выкупа слал бы, а мы с тем письмом доскачем. А я-то писать не хочу. Мыслю – сам безо всякого выкупа вырвусь. Они мне колодку на ноги. «Не напишешь, и хуже будет». Я – отказ. А они веревку под шею пустили, скрозь рогатку продели да через ножную колоду. Ноги свели с головой, а руки назад... Робята татарские бегают. Тот меня за ухо дернет, тот метит стрелой будто в глаз, а обиды большой не чинят – знать, им старшие заказали... Три дня, три ночи так крючили, а развязали – я сам не могу разогнуться: все жилки зашлись. Ломота-а!.. Один паренек тут пристал. Говорит: «Хочу в казаки. Коли я, говорит, тебе волю дам, ты возьмешь ли меня с собою?» Я ему говорю: «Нельзя взять. Казаки крещены». Он смеется. «Я так, говорит, хотел испытать, что ты скажешь. Иной бы соврал, чтобы волю добыть, а ты правду молвил. Так, стало, я тебе верить буду», И тут же пытает: «Когда я тебя на волю спущу, принесешь ли ты мне выкуп за ту послугу?» Говорю: «Принесу». Он время выждал, однажды ночью колодки мне сбил, веревку разрезал, рогатку снял, дал овчинный кожух, сапоги и коня привел. И ушел я по звездам... Прибрался к самому Яику-городку, да войти не смею. К рыбакам возле устья пристал. Говорят, что хозяйку и Мишку злодеи с собой увезли.
– Ну?! И Мишку?! – не выдержал Разин. – Куды ж они, дьяволы? Да на что им дите?!
– И я то не чаял! На что им казачка да малый!.. Других казаков увели, кто был с нами в походе, а семьи не тронули, нет, – все казачки, робята дома... Я света невзвидел! Каб знать, мне бы краше любая мука!.. Оделся я рыбаком – прямо в Астрахань. Время – весна. Ходил, бродил, нюхал – никак ничего не прознал, где их держат. Мидельцев тюремных видал, да ведь гол человек. Подарить бы приказных – дознаются разом. А нечем дарить!.. Прошка Зверев – пропойца там есть, воеводский сыщик – стречается раз и два. Того гляди схватит... Я затаился у верных людей, у стрельчихи вдовой. Прознал одно: сотник стрелецкий был Сидор Ковригин, что в Яицкий город за мной приезжал, он увез и Мишатку и Настю. Где сотник живет? Стал пытать и проведал, что сотник в Камышине нынче служит. Коня я проел. Решился: пешки во Камышин дойду... А тут слух, что ты вышел на Волгу. В верховья дороги нету. От воевод заставы стоят. Я между застав – и сюда...