Выбрать главу

Подьячий умолк.

— Ну, чего? — спросил Разин.

— Не ладно тут писано, осударь атаман великий, — робко сказал подьячий.

— Ну-ну! — нетерпеливо прикрикнул Разин.

— «…что сказанный Стенька, безбожник и вор, надругатель святыни, проклятый богом, у себя на Дону сбирает таких же, как он…» — Подьячий умолк опять.

— Читай, собака! — потребовал Разин.

— «…бездомовных и воровских людишек, хотя воровать, и оный богоотступник, вор Стенька, проклятый богом в возмутительном нечестии своем, отринувшись святой православной церкви и веры христианской…»

— Брешут они! Чья припись? Не государева припись?

— Думного дьяка, Степан Тимофеевич, атаман великий.

— Вот то-то! Ты брось ее. Государь мне иное писал, — сказал Разин. — А тут бояре, видать, составляли… Иную давай!

Одну за другой заставил Степан читать московские грамоты и воеводские отписки. Весь этот железный ларь наполнен был тайною перепиской о нем самом.

Разин задумался. Подьячий читал еще и еще, но он уже не слушал его. В первый раз понял Степан, какое огромное значение придавали ему в Москве и царь и бояре, как озабочены были они каждым его движением, как стремились они проникнуть во все его замыслы, как окружили его лазутчиками и сыщиками, с какою робостью ожидали каждого его шага, движенья и слова…

— Буде враку пороть! Сложи все назад да опять запечатай. Мне надобны будут бумаги сии. На Москве мы их вместе прочтем с государем… Кои бояре писали сии бумаги, уже им в ответе стоять! — сказал Разин подьячему.

Он встал, потянулся. За ним поднялись есаулы.

Разин пошел на крыльцо. Народ, ожидавший на площади выхода атамана, хлынул к крыльцу.

— Палачей! — крикнул Разин.

— Палачи схоронились, батька! Мы их самих показнить хотели за злобу. Они сокрылись.

— Да ты укажи, отец, кого казнить. Твой недруг — наш враг. Мы и сами управим! — откликнулись из толпы.

— Иди-ка сюда! — позвал Разин одного из посадских, стоявшего ближе. — И ты иди тоже, и ты! — позвал ан его соседей в палату.

Те вошли. Толпа любопытно стеснилась к самым дверям, не смея без зова войти, но горя нетерпением узнать, зачем палачи атаману.

Новоявленный посадский «палач» с помощниками вскоре вышли из Приказной палаты, таща вороха бумаг. Они донесли свой груз до помоста на площади, где совершались, бывало, казни, свалили там и пошли назад в дом.

Толпа окружила помост, не поняв, что творится.

Кто-то из есаулов окликнул еще из толпы охотников. Сразу вызвалось целых полсотни людей.

— Куды столь! Будет еще троих!

Весь помост завалили бумагой.

— Вали, вали выше! Куча мала! — задорили из толпы.

Напряженное ожидание казни, смертей, которое вместе с любопытством охватило толпу, когда Разин потребовал палачей, теперь сменилось веселым удивленьем.

Разин вышел опять на крыльцо. За ним вынесли воеводское кресло.

Вдохновленный победой, с горящим взором, но строгий, в черном кафтане, отделанном серебром, в запорожской шапке, с атаманским брусем в руках, Разин мгновенье стоял, ожидая, когда все увидят его и замолкнут. Говор смолк в один миг.

По донскому обычаю, при обращенье к народу Степан скинул шапку и поклонился.

Народ сорвал шапки с голов, бросил к небу.

— Здравствуй, батька, навеки! Отец наш родной!

— Слава батьке Степану!

— Слава!

— Ура! Ура-а-а!

Степан протянул руку. Народ умолк.

— Братцы казаки! Вольность казацкая с вами отныне! — сказал атаман.

Опять полетели вверх шапки, и крики прервали его слова:

— Спасибо тебе, Степан Тимофеевич!

— Батюшка родной, спасибо за волю!

— Слава!

— Казаки! — продолжал Степан. — Атаманы честные! Вот вся кабала ваша, муки, неправды — все тут. Пусть навеки огнем горят! Пусть и пепел их ветром развеет!

— Из пушки тем пеплом пальнуть!

— Из пушки пальнем, пусть развеет!

— Пушки наши, чего не пальнуть! — ответил Степан. — Зажигай, палачи! — приказал он, махнув рукой. Он надел свою шапку и сел.

Посадский «Петруха», успевший одеться, как подобало быть одетому палачу, в красной рубахе, зажег факел и с разных сторон поджег все бумаги.

— Помост погорит! — крикнул кто-то.

— Аль жалко тебе?!

— Пусть горит! — зашумели вокруг.

Пламя бежало по свиткам, по связкам листов, по книгам. Зажженные листы, как птицы, взвивались к небу, кружимые ветром, летали с огнем и сыпались пеплом на площадь.

Народ ликовал, глядя на то, как корчилась в пламени мучительная старая жизнь, вместе с боярщиной и со всеми ее обидами, как легким дымом вились и расплывались, будто и не были, тяжкие законы, как в вихре взвивались пеплом приговоры к плетям и к кнуту, изветы, из-за которых людям пришлось бы терпеть разорение, жестокие пытки и, может быть, казнь тут, на этом же месте, на плахе…

Деды и внуки несли на хребте закаменевший от времени горб. Его несли с покорной, унылой обреченностью. И каменный горб этот лопнул, рассыпался. От рождения скрюченные, люди вдруг ощутили в себе способность выпрямить спину, вздохнуть всей грудью, расправить плечи… Навсегда, навсегда, навеки сгорела неправда богатых и сильных. Самый воздух, вчера еще душный и пыльный, теперь, освеженный ночным ливнем, был как струя ключевой воды после долгой дороги в безводной пустыне.

Народ ничего не приписывал себе самому. Батька! Все — батька. Словно у батьки была тысяча рук, чтобы рушить стены, тысяча ног, чтобы в прах растоптать всякую силу, вставшую на пути.

Степан смотрел на пламя костра, на добровольных «палачей», которые длинными пиками подсовывали в огонь валившиеся из пылающей кучи свитки, глядел на всю эту радостную толпу, на праздничные лица…

Загорелся помост. Жар стал сильнее. Ближние к помосту люди отступили, пятясь от жара. Степан увидал перед самым помостом в толпе Сукнина. С каким-то потерянным выражением, почерневший и мрачный, Федор смотрел в огонь безразлично, погруженный в себя, будто его не касалась общая радость, даже, наоборот, было похоже на то, что он угнетен и убит общим праздником.

Выйдя на площадь и подойдя к костру, Федор и не взглянул на крыльцо Приказной палаты и не видал Степана, сидевшего тут в воеводском кресле.

— Федор Власыч! Эй, Федор! — громко окликнул Разин.

Сукнин оглянулся так, словно окрик вырвал его из какого-то оцепенения.

— Ну, что? Неужто же не нашел? — спросил атаман.

— Да вот она, Настя, — ответил Сукнин.

Услышав, что сам атаман говорит с есаулом, толпа расступилась, очистив дорогу к крыльцу.

Сукнин подошел вместе с Настей. В этой измученной женщине не узнать было прежней румяной, дородной казачки, не умолкавшей певуньи, пышущей весельем и силой. Прядка седых волос выбивалась из-под ее головной повязки на пожелтевшую щеку. В огромных глазах, обведенных будто углем, горели тоска и мука. Голос был хриплым, когда она глухо сказала:

— Тимофеич, родимый! Мишатку они доконали…

— Робенка! За что же? — спросил в изумлении Разин.

— Замучили сына… Сыночка… сгубили…

Настя закрыла лицо руками.

— Пытали они, куды Федор упрятал богатство. Вишь, богат воротился с тобой от персидцев — отдай!.. — заговорила Настя, открыв лицо и пересилив себя. — А сами все ранее взяли… Хотели еще… Кабы знала, где взять, и еще бы дала… Что — богатство!.. Пытали меня. Клялась, что не ведаю больше. Они при Мишатке стали меня мучить. Он как закричит: «Батька сказывать ей не велел! Мы с ним вместе ходили, а мамка не знает!» Я им баю: мол, малый соврал, меня пожалел — на себя наклепал… Не поверил мне воевода боярин, велел Мишу за ноги весить… Любимое дело его было за ноги весить. Повесили Мишку, покуда откроет. Меня-то к стене, рядом с ним, приковали, — рассказывала казачка. Хриплый голос ее срывался, но люди, сомкнувшись вокруг тесной толпой, слушали затаив дыхание. Никто не глядел на догоравший помост.