Герасим поклонился подьячему в пояс, потом отступил на шаг, стал на колени и поклонился еще раз до земли.
— Нашел ты слова золотые, мил человек! Никто во всем свете таких верных слов и не нашел бы. Хоть пьяница, добрый ты человек, а искусник!
Но подьячий, не слушая, опять утолял свою жажду.
Вытащив из-за пазухи крашенинную тряпицу, Герасим в последний раз развязал зубами узелок, с тревогою пересчитал остаток мирских денег и отдал подьячему плату за труд.
— Смотри-и!.. — накрепко предупредил подьячий.
— Да что ты, да что ты, да, мил человек, ведь что сказано, то уж — могила!.. Вот крест поцелую! — Герасим вытащил из-за пазухи крест и в знак незыблемости своего обещания трижды поцеловал его с клятвой не выдать даже под пыткою, кто составлял преступное челобитье.
Запряженный шестеркой царский возок, с гербами, на высоких колесах, остановился у просторного дома, построенного в Сокольниках ко времени дворянского смотра, украшенного балконами, на одном из которых стоял трон и сидел царь, когда проходило войско. Дом весь был обтянут снаружи красным сукном. Три высоких крыльца были устланы дорогими коврами. Царский возок остановился у среднего, главного крыльца. Артамон Сергеевич, соскочив с седла, подбежал, распахнул дверцу кареты. Сорокадвухлетний, крепкий, но рано тучнеющий царь вылез, покрытый потом.
— Невмоготу, Артамон, мне в ящике ездить. Пусть себе ездит французский король, а мне и седло покуда еще не прискучило. Добро бы мороз, а тут, прости господи, август, жарища, а ты садись в ящик. Хоть он расписной, и с орлами, и бархатом рытым обит, красиво, нарядно, — а не по мне! Бог даст, еще годов двадцать в седле посижу! — сказал царь, вытирая лоб, щеки и шею.
— Упарился, право! Ну-ка, квасу со льдом разживись!
Несмотря на свою тучность, царь легко поднялся на крыльцо, почти бегом проскочил все двенадцать покрытых ковром ступеней. Стрельцы у дверей приветственно откинули протазаны, замерли перед проходом царя. При въезде кареты народ на площади повалился в земном поклоне. Когда царь скрылся в смотровую палату, народ весь поднялся, зашумел, затеснился к перилам, обтянутым красной тканью, откуда лучше было увидеть предстоящее зрелище прохождения дворянской рати.
Солдаты и стрельцы, стоявшие цепью вокруг перил, сдерживали напор толпы.
— Куды, неумытый, куды! Перила сломишь!
— Куды медведем прешь! Подайся! — слышались окрики.
Царь вошел в смотровую палату, богато украшенную настенными коврами, при входе беглым взглядом осмотрел себя в высокое зеркало, оправил опояску и охотничий нож в драгоценных ножнах. В полуохотничьем, полуратном наряде он выглядел совсем молодцом. В последнее время, с тех пор как окончился срок полугодового траура по царевиче, царь молодился и заявил ближним людям о своем желании жениться… Он возобновил охотничьи потехи, которые помогали ему отвлечься от мыслей о всем неприятном. Алексей Михайлович выезжал уже несколько раз на соколиную охоту, а на днях даже скакал за оленем… С неделю назад вечером он слушал присланного для рассказов строгановского медвежатника, который на веку убил пятьдесят четыре медведя. Царь распалился и захотел поехать на медвежью облаву, как только настанет зима, а теперь уже загодя из прадедовских сокровищниц вытащил драгоценный медвежий нож, по преданью — князя Василия Третьего[29].
Государь и теперь бы женился. Он уже выбрал себе невесту из рода Нарышкиных, не бог весть каких знатных дворян, девицу Наталью Кирилловну[30], которая воспитывалась с отроческих лет в семье его нового друга Артамона Сергеевича и была даже родственницей жены Артамона, Дуни. Одной из помех оказывалось то, что большая дочь государя была годом старше его суженой. К тому же тетки противились браку с Нарышкиной, боялись, как бы новая родня не взяла в государстве власти… Царь не считался бы с ними, но опасался за молодую девушку. Ведь ребенок! Вдруг изведут как-нибудь!.. Припомнилась давняя история с первой невестой, дочкой Рафа Всеволжского, Фимой, — ее все же сумели отстранить от него.
Артамон поднес государю кружку холодного квасу. Царь освежился. Ласково отвечал на поклоны и, чтобы не смущать окружающих, разом прошел к себе на балкон, где было устроено царское место.
Прямо против балкона уже стояла выстроенная пехота — десять полков иноземной и русской выучки, соревновавшихся в молодечестве. Они стояли со своими знаменами и офицерами впереди. Между пехотой и смотровой палатой и должно было проходить дворянское ополчение. Сейчас широкая площадь между смотровой палатой и пехотным караулом была пуста, чисто подметена, заново посыпана свежим желтым песком.
Со своего места царь увидал ярусом ниже приглашенных к смотру иноземцев: шведского, датского и польского послов, датских, голландских и английских купцов.
Они обнажили головы, кланялись государю. Царь кивнул им ответно. Пригласить иноземцев к смотру насоветовал Артамон: пусть отпишут о роскоши и богатстве смотра в свои государства. К тому же будет неплохо послушать, что скажут они о дворянском войске, — бывали в других странах, видали разные ополчения всяких родов.
Невдалеке от смотровой палаты поднималась высокая, со многими окнами, круглая башня, в которой все время играли трубачи и литаврщики. Звуки музыки были столь резки, что говорить приходилось громче обычного, но музыка создавала оживление и возбуждение, приятное государю.
С царского места было видно всю площадь. Царь увидал, как, раздвигая толпу, подъехал Ордын-Нащокин. Алексей Михайлович отвернулся. Он чувствовал себя словно виноватым перед боярином. Казалось, что Афанасий все в чем-то укоряет царя, и потому государь досадовал и старался все реже его видеть… В последнее время Ордын-Нащокин что-то сдружился с Одоевским, и это как бы служило царю оправданием в его охлаждении к Афанасию. Алексей Михайлович не любил некрасивых людей, а Одоевский удался-таки, просто сказать, уродиной. Месяц назад, когда стали возить ко двору девиц на смотрины, Одоевский тоже сватал своих. Посмотреть — миловидны, хоть обе чуть-чуть с косинкой, а как вспомнишь их родителя-батюшку, так и страх подерет по коже морозцем: а вдруг да с годами сходными станут с отцом, не дай бог!
На Одоевского царь тоже досадовал. Этот привязался к нему со своей печалью по сыне. Со смерти царевича вот уж семь месяцев вышло, а он каждый раз, встречая царя, все делает скорбный вид да лопочет о безутешности скорби отеческой, — сколько же можно! И сам господь бог вседержитель сына отдал на смерть за грехи людские, во искупление их!..
Кроме того, Одоевский, будто ворон, в последнее время всегда был вестником новых несчастий и бед. Но приходилось его каждый раз выслушивать. В последний раз известия касались Саратова, который отворил свои врата приближавшимся скопищам разинцев, и жители отдали сами в руки воров своего воеводу… Одоевский, как нарочно, собирал у дворян только самые мрачные вести со всего государства.
Еще было не время занять место. Еще царь в зрительную трубку рассматривал народную толпу и прибывающих бояр. Как раз Одоевский и улучил минуту, подошел и пал на колена. Царь поднял его.
— С челобитьем великим к тебе, государь! Смилуйся, ваше величество! — простонал Одоевский.
— Что тебе, Никита Иваныч?
— Слышал я, государь, ты потехой охотничьей тешишься по лесам? И то ведь — не вечно скорбеть о мертвых: в живых делах утешение человеков! Да поопасся бы, ваше величество, многие воры сидят в лесах. Молю, государь, за все государство: пасись!
30