Выбрать главу

И жалость, конечно, была у него и человеколюбие, но и то и другое — не главное. Анатолий Васильевич человек умный. Дальновидный даже. Водка его не пугала, нет! Он что понял? Что взял? Что азарт во мне есть, что, кинь мне идейку, заданьице — побегу, как щенок за палкой. Ну и крутился и радовался, спасал-веселил — себя, его и вас всех, между прочим. Ну, а на смысл глаза закрыты. Когда не видишь и не хочешь видеть смысла, это для собственной шкуры весьма полезно. Степана Сергеича уважают в НИИ за смысл, который он, зная или не зная этого, вкладывает во все…

Дверь приоткрылась, человек в смокинге известил, что скоро придут музыканты, а микрофон испорчен.

— Я вам не радиомастер, — ответил со злостью Стригунков, — позвоните куда надо… А тут еще общежитие. Устроил меня Труфанов к молодым специалистам, нормально устроил, ребята правильные. Переженились, разошлись, другие пришли, новенькие, современные, последней модификации, принюхался я к ним — и тошно мне, Саша, стало. Они меня презирали за опохмеления по утрам, за пьянство, заметь это себе, но не за лакейство перед Труфановым. И я их молча презирал. Помнил моментик жертвенный… Ведь они, эти пятеро специалистов, не о благе народа, институт кончив, думали… Нет. О себе, только о себе! Наиболее способные хотели прославиться и швырять небрежно идеи коллегам из Харуэлла, а идеи разрабатывать в четырехкомнатных квартирах на Ленинском проспекте. Середнячки накрепко усвоили, что талант — это пот и труд, задницей мечтали высидеть докторов наук и опять же получить квартиру, окладик и современную жену, умеющую накрывать стол, модно танцевать и восторгаться Борисовой в «Иркутской истории»… Тебе, может, неинтересно слушать?.. — Петров возразил взглядом… — И у всех пятерых какой-то ненормальный зуд к загранице и заграничному. Видел бы ты, как смотрели они на референта одного академика, часто бывавшего на конференциях во Франции и Испании! Восхищало их не то, что референт умней стал, наглядевшись на новое.

В трепет приводил голый факт пребывания за границей — один голый факт, подкрепленный безделушкой. Ну и сцепились.

— Не понимаю, на что сдались тебе эти подонки. Их жизнь обломает. Я их повидал в регулировке достаточно. Год пройдет, два — и у большинства нет уже кандидатского зуда…

— Я к тому повел этот отвлеченный разговорчик, что… понял однажды, что я — во сто крат хуже! Что я вообще ничтожество, что мною помыкают и брезгуют, имея на то полное право. Что употребили меня и выжали с радостного моего на то согласия. Вот что противно! Добровольцем пошел!

— Ну, а вообще? Как ты попал сюда? У тебя же два диплома.

— Анатолий Васильевич позаботился. Никто меня не брал ни инженером, ни снабженцем, ни переводчиком. Могли некоторые директора взять, но что им я?

Будут они из-за меня портить отношения с Труфановым. Да и самому не хотелось идти загаженной дорожкой. А сюда — случайное знакомство с бывшим моряком.

Комнатку снял у одного пенсионера. Днем стиляжничаю на пианино, стоит инструмент у пенсионера, фильмики смотрю. К вечеру — сюда. Дежурный администратор со скользящим графиком работы. Вот какой я есть, нравится вам это или не нравится, но я живу, и не влезайте в мою душу. Бо я человек есмь.

— Стригунков отпил — самую малость. — Неудобство раньше испытывал, а сейчас хоть бы хны. Иногда подумываю злорадно: нате вот вам! Довольны?..

Веселясь, оглядывал Петров ультрамодный кабинет, сошедший с рекламных роликов кино.

— Кого же ты укорить хочешь, Мишенька? Труфанова? Никому ты ничего не докажешь, друг мой Мишель.

— Не собираюсь доказывать!.. Насчет Труфанова ты, может, и прав, а если подумать не о Труфанове, а об обществе… нет, Саша, обществу не должно быть безразлично, что думаю я, что думаешь ты. Пойдем провожу тебя, быстро сказал он, заметив нетерпеливое движение Петрова. — Ты-то сам, кстати, как?

— Да ничего… Тоже мне невидаль — сын врагов народа… Пора забывать. Забываю уже… Никуда не лезу, живу скучно, скоро женюсь и невесту себе выбрал такую же серую и скучную: не дура и не умница, не урод и не красавица.

— Друг мой, не притворяйся. В упрощенчестве — твоя гибель. Ты — и какой-то регулировщик… В тебя столько вложено.

— А ты уверен, что в меня вложено то, что надо?

По холлу сновал краснощекий кругляшок. Увидев Стригункова, он обрадовано вздернул руки, покатил навстречу; заговорил по-английски, зажаловался: в ресторане нет скоч-виски, что делать?

В ответ Стригунков улыбнулся с дипломатической тонкостью, открывавшей в вопросе собеседника нечто большее, чем тягу к шотландскому напитку. Он изменил походку, выражение глаз — не вживался, а с быстротой электромагнитных процессов трансформировался в новый образ.

— Подозреваю, мистер Моррисон, что тон ваших корреспонденций не изменится… благодаря мне. Скоч-виски действительно нет. Примите совет: мешайте старый армянский коньяк с нарзаном, вот вам и скоч-виски.

— В какой пропорции смешивать, мистер Стригунков?

— Не помню… Начните так: один к одному. Когда доберетесь до нужного соотношения, вам наплевать уже будет на скоч-виски, цензуру и соседа…

Мистер Энтони вчера очень обиделся на вас…

Еще один приблизился, тот же человек в смокинге, и разъяренно зашептал, что микрофон до сих пор молчит, а директор… При очередной трансформации друга Петров отвернулся стыдливо, потому что никогда еще не видел Мишеля таким испуганным и жалким. Да и смотреть было не на кого: вальяжный администратор давно уже — прытким щенком — унесся в зал.

Сухо щелкнул заработавший микрофон, слышно стало, как настраиваются скрипки. Мишель виновато стоял перед Петровым: не мог войти ни в одну из прежних ролей.

— У меня есть знакомые, я к ним не обращался, но могу обратиться, медленно произнес Петров. — Этим знакомым рад бы бухнуться в ноги твой властелин Труфанов… Они могут забрать тебя отсюда. Куда ты хочешь, Миша?

Скажи. Ну, куда?

— Куда? — Стригунков задумался. И ответил с полной серьезностью, тихо: — В кочегарку хочу. Самое теплое место на земле.

Штраф Петров уплатил в другом месте — «за нарушение общественного порядка».

63

Ефим Чернов принес Виталию пачку накладных, поговорил о плане и между прочим сказал:

— Я ведь скоро увольняюсь.

Подал и заявление, Виталий подписал его, полагая, что заявление легкий шантаж, нередкий на заводе, когда угрозою ухода заставляют Труфанова повысить оклад. На Чернова это похоже — он, по классификации Шелагина, стихийный диалектик. Начисто лишен сомнений. Живет как бы в двух мирах. На заводе способен на все ради плана, ради насущного месяца. В другом мире, за проходной, — честнейший человек, ни копейки не возьмет у государства.

Однако ровно через две недели Яков Иванович доложил, сильно смущаясь, что дела у Чернова он принял.

Виталий всполошился:

— Ефим, опомнись! Что с тобой?

— Да ничего… — тянул неопределенно Чернов. — Нашел приличное местечко, не век же сидеть здесь…

Выпили по стопке спирта, помолчали. Потом Чернов стремительно поднялся и вышел — не подав на прощание руки, не проговорив прощальных слов. Он был уже вне завода, вне цеховых делишек, и не добрый друг Виталий сидел за столом, а пронырливый начальник цеха. А проныра есть проныра.

Он открыл и закрыл дверь, он ушел в другой мир, и мир этот дохнул вдруг на Виталия. Накатили старые ощущения — того времени, когда Виталий рыскал по Москве в поисках работы… И так остро было то ощущение, так сладко, что, боясь утратить его, он замер, притаился, он радовался, и когда ощущение прошло, вздохнул и как о давно решенном подумал, что и ему пора расстаться с Труфановым.

Давно уже сидела в нем эта мысль. Она шевельнулась и спряталась в день сдачи «Эфиров», она двигалась беспокойно все последние месяцы, норовя приподняться, а теперь вот… «Пора», — сказал себе Виталий. И припоминал, улыбаясь: в последние месяцы он стал скупым, расчетливым, открывал шкаф и прикидывал, сколько в комиссионном дадут за костюмы. Труфанов, конечно, так просто не отпустит, а муха, отрываясь от клейкой и вкусной бумаги, оставляет на ней ноги и крылышки.