— Дома ли барин Николай Александрович? — спросил я.
— А где ж ему быть? — отвечала старуха. — И Николай Александрович и Екатерина Христофоровна, все дома.
— А вы, стало быть, Наталья Макарьевна? — спросил я.
— Она самая, — заулыбалась старуха. — А ты чей же будешь, чтой-то я никак не признаю.
— А я, бабушка, ничей, — пошутил я. — И признать ты меня не можешь, потому что мы не знакомы.
Я привязывал лошадь к крыльцу, когда дверь распахнулась и на крыльцо выбежала Вера.
— Алексей Викторович! — ахнула она и, сбежав по ступенькам, остановилась передо мной. — Я вам так рада!
Я сказал ей, что тоже очень рад и что с той самой поры, как она уехала из Казани, думал о ней постоянно.
— Так уж и постоянно? — не поверила она.
— Так уж и постоянно, — сказал я. — А где же ваш батюшка?
— А вон он, — сказала Вера.
И в самом деле, на крыльце появился Николай Александрович, как всегда, прямой и подтянутый.
Одет он был в красную косоворотку, подпоясанную шелковым ремешком, суконные брюки были заправлены в высокие сапоги.
— Кого бог принес? — спросил он своим уверенным и властным голосом. — Никак Алексей Викторович! Вот уж, как говорится, не ожидал. Надолго ли?
— Да как сказать. Пока что на денек, если не прогоните. А вообще, прислан к вам в уезд судебным следователем.
— Вот оно что, — сказал Николай Александрович. — Слыхал я о том, что у нас новый следователь, исправник на днях сказал, да не знал, что вы. Говорили только, что следователь строгий, крутого характера.
— Ну уж и крутого, — смутился я. — Характера я самого обыкновенного, можно даже сказать, мягкого, но к делу своему пытаюсь относиться добросовестно.
— Да что ж это мы тут стоим? — вдруг спохватился Николай Александрович. — Пройдемте в дом. А ты, Наталья Макарьевна, — обратился он к старухе, — найди, будь добра, Порфирия, пусть лошадь сведет на конюшню, расседлает да даст овса. Овса, слышь, а не сена!
Мы сидим посреди сада в беседке, старательно расписанной доморощенным художником. Прямо передо мной — изображение пухлой девицы, грустящей у самовара, и надпись славянской вязью: «Не хочу чаю, хочу шампанского». Мне хорошо и покойно, но, не имея смелости сказать о своих чувствах, я продолжаю разговор, начатый еще у меня, в Казани. Я говорю о том же, но как много изменилось с тех пор!
Я вижу, Вере здесь тоскливо сидеть безо всякого занятия, но что делать, куда податься?
— Можно сколько угодно читать умные книжки, — говорит она, — можно проповедовать самые передовые убеждения, а судьба все равно одна: замужество, дети, семья. Женщина не может иметь какого-то своего дела.
Я пытаюсь ей возражать:
— Напрасно вы так думаете. Если вам так важно иметь свое дело, можно найти какой-то выход из положения. Между прочим, вы знаете, кто такая Суслова?
— Понятия не имею.
— Так вот, Надежда Прокофьевна Суслова — первая в России женщина, которая не захотела мириться со своим положением, поехала в Швейцарию, кончила университет и теперь служит хирургом.
— Женщина-хирург? У нас в России? — Вера смотрит на меня недоверчиво. — Разве это возможно?
— Выходит, возможно. Я читал о ней в журнале «Дело». Кажется, номер с этой статьей лежит у меня в Тетюшах. Прикажете доставить?
— Обязательно! — говорит Вера. — Что ж вы раньше молчали? Как только будете в Тетюшах, сразу найдите этот номер и если не сможете сами приехать, то пришлите с кем-нибудь.
После этого мы говорим о разных пустяках, но она снова и снова переводит разговор на Суслову.
Кто она? Сколько ей лет? Откуда?
— Я вижу, мое сообщение сильно на вас подействовало.
— Я бы очень хотела стать врачом. Здесь меня все подозревают в желании праздно провести жизнь.
Мой дядя Петр Христофорович постоянно подтрунивает: «А ну-ка, Верочка, давай подсчитаем, сколько пудов ржи висит у тебя на ушах в виде этих сережек?» Считает, и даже по самому неурожайному году получается пудов пятьдесят. «А сколько пудов овса облегает тебя в виде этой материи?»
А тетя Варя однажды сказала, что Лидинька, моя сестра, — человек глубокий, а Верочка как малиновый фонарик — снаружи хорош, но сторона, обращенная к стене, пустая. И для вас я такая же пустышка, как для тети Вари.
Я смутился и запротестовал:
— Что вы, Верочка, я с вами веду эти разговоры именно потому, что отношусь к вам серьезно, очень серьезно.
Уже совсем стемнело, и на террасу вынесли свечи.