Она застыла на месте и нахмурилась, прищурено глядя на сына, словно только сейчас увидев его. Но уже через секунду, как будто не расслышав, что именно он произнёс, улыбнулась и, шлёпнув его перчаткой по щеке, направилась к выходу.
Как ни в чём не бывало.
Ну как всегда… Питер закатил глаза и последовал за ней.
====== 16 ======
Никто и слышать не хотел о его снах.
Даже вот мама.
Но мама – это была мама, и тот раз был единственным, когда Питер обмолвился при ней о своём сне. К тому же не о самом главном. Не о том, где он летал. У него не было сомнений, что она не поверит и не поймёт. Почему он решил, что эти сны оценит его прагматичный с ног до головы брат, Питер и сам не знал. Весьма глупо было предполагать, что Нейтан серьёзно воспримет гипотетическую возможность того, что его вечно мысленно витающий в облаках младший брат может летать и наяву.
Но Питер и не предполагал, он просто чувствовал необходимость рассказать об этом, и именно Нейтану, и шёл к нему, неоднократно, регулярно, всё чаще, и доводил его рассказами о городе, воздухе, крыше и полёте, и о том, что вот буквально сегодня он вставал утром с кровати, и его нога зависла над полом, и что какую-то долю секунды он парил, и теперь уже совсем не сомневается в том, что умеет летать!
С какой стати он каждый раз надеялся, что Нейтан ему поверит?
В лучшем случае тот досадливо морщился или посмеивался над ним, советуя для проверки спрыгнуть с Бруклинского моста, а в худшем – особенно если накануне опускался на несколько пунктов – раздражённо советовал попить какое-нибудь лекарство, выбросить это из головы, и вообще, не приставать к нему с подобной чепухой!
Питер бы, возможно, и последовал каким-нибудь из его советов, или, по крайней мере, не бился бы раз за разом в закрытое окно, но некоторые еле улавливаемые мелочи в реакции брата – излишне громкий смешок на очередное «могу летать», короткие умоляющие взгляды, которые тот сразу же прятал за очередным «бред» – снова и снова возвращали его к нему. К воцарившемуся в своём штабе, вечно взвинченному, занятому собраниями активистов, прессой, цветом своего галстука, степенью собственной неотразимости в глазах избирателей, деньгами мистера Линдермана, пунктами… и неизменно приходящему во снах брату.
Дело ведь было не только в полётах.
Питер чувствовал, что с ним что-то происходит, но что конкретно – никак не мог уловить, лишь видел связь душевного смятения и снов, и ему казалось, что только Нейтан сможет его понять.
А сны приходили всё чаще.
Уже не только по ночам.
В такси, у постели умирающего пациента, будто специально подлавливая любой удобный момент, заманивая Питера к себе, настойчиво напоминая о чём-то, заставляя торопиться и готовиться к чему-то важному.
Но к чему? Что у него могло быть важного?
Важное – оно было у Нейтана.
И тот не стеснялся заявлять об этом, упрекая брата в немодности и бесперспективности его деятельности. Питер не был с ним согласен, но устраивающих Нейтана аргументов у него не было. Так получилось, что всё значимое в его жизни было сложно облечь в слова.
Зато у Нейтана в последнее время с этим было всё слишком просто. Всё, что ему было нужно, теперь легко умещалось в нескольких словах.
Набрать пункты. Победить на выборах. Похоронить мамино досье.
Предложить брату новую работу. В своём штабе.
Зачем?
Ну как же!
Во-первых, у Питера чутье на людей. Во-вторых, Нейтан ему доверяет. В третьих, это будет полезно для имиджа, ведь семья – это всегда козырь!
Как просто… Как безукоризненно просто.
Они почти разругались тогда.
Питер обвинил его в лицемерии и эгоизме, а он высказал Питеру, что тот злится, потому что всю жизнь был в тени, и что хватит уже обижаться на прошлое и пора бы уже повзрослеть. Примерно на фразе о готовности помочь и подтолкнуть брата вперёд, Питер высвободился из отработанной хватки своего доморощенного идеала и со словами «отстань от меня», выскочил из офиса.
Сдвинув в сплошную ломаную линию брови и закусив изнутри губу.
Он всегда ненавидел плакать при брате. А чёртовы слёзы всегда были слишком близко.
Но ведь мог же Нейтан быть и другим?!
Ведь буквально за полчаса до этого, вырисовываясь перед всеми политиком со своей абсолютной самоуверенностью, размашистыми жестами и акульей ухмылкой, он умудрялся при этом персонально для брата оставаться частью только их мира, человеком, который знает тебя порой лучше, чем ты сам!
Когда Питер входил в штаб – почти всегда что-то неуловимо менялось в облике Нейтана, его выражении лица. Строгая отглаженная рубашка топорщилась и оживала под знакомыми до миллиметра движениями; за жесткой линией рта проступала мягкая и на удивление беззаботная улыбка; руки, с дорогими часами и перстнем, согревали даже в самом коротком и случайном касании. Даже несмотря на последние безумные месяцы, только рядом с братом Питер мог иногда выдохнуть. Все эти костюмы, кружка с американским флагом и уложенная в парикмахерской прическа – все они начинали казаться бутафорией, мгновенно отступающей на задний план, когда Нейтан доверительно склонялся к Питеру или обнимал его – не потому что так между ними было принято, а потому что в тот момент не было ничего естественнее и необходимее этого. Когда вновь проступал невидимый круг, внутри которого они были не лидером и чудаком, а просто братьями.
Но иногда Нейтан, конечно, мог быть редкостным ублюдком.
И то, что после ухода Питера он чуть заметно сникал, а в глазах сквозь самоуверенность мелькала горечь, мало его оправдывало.
* *
Звонок Симон внёс в состояние Питера ещё большее смятение.
Она была дочерью Чарльза Дево, давнего друга семьи Петрелли, богатого и ныне умирающего. Близко с ним Питер познакомился только около полугода назад, когда тот стал его пациентом. Чарльз ему нравился – умный и ироничный старик, смотревший в сердце Питера чуть глубже, чем остальные; внимающий всему, что рассказывал ему юный медбрат, будь то биржевые новости или размышления об устройстве мира; готовый посмеяться даже над собственным угасанием.
Тогда же Питер впервые встретил Симон.
Она была и похожа, и не похожа на своего отца. Со столь же ясным умом, но более земная. В ней чувствовалась основательность, умение отдаваться выбранному делу или чувству без остатка, но только когда она была уверена в их истинности.
Отзывчивая, тёплая, всегда открытая. С ней было очень комфортно.
Питер не мог не влюбиться в неё.
Она восхищалась им, говорила, что у него дар от бога. Он отмахивался и бормотал что-то про обычную работу. А однажды, на фразу, что он Чарльзу, как сын, ответил, что тогда они брат и сестра и было бы глупо приглашать её на свидание.
Они тогда долго смущались, он извинялся, а она объясняла, что у неё есть парень.
Но когда этому парню срочно понадобилась помощь, она позвонила именно Питеру.
Как раз в тот момент, когда он, ещё не отошедший от ссоры с братом, отрешённый от реальности, заходил на новый виток размышлений о своём предназначении – слова Нейтана не убедили его отказаться от мыслей о собственной уникальности. Наоборот, теперь желание доказать, и себе, и миру, и брату, что он не такой как все, начала перерастать в необходимость.
Глядя из окна такси на солнечное затмение, Питер ощущал, как внутри него зреет и крепнет понимание того, что отныне пути назад нет, что где-то в каких-то скрижалях уже всё отмечено, кем-то на небе всё решено, окончательно и бесповоротно, а от него требуется только набраться смелости и сделать шаг… Всё подводило его к этому, и слова брата, и растущая в последние полгода бессмысленность существования, и вся жизнь.
Не хватало только какой-то малости, последнего кусочка, и Питер, всегда, а сейчас особенно, полагающийся на интуицию, со всех сторон обставленный знаками фатума, ещё держался, ещё не отдавался ему, покуда оставалась хоть йота колебаний.
И именно тогда раздался звонок Симон…
* *
Её парень оказался наркоманом.
Его звали Айзек.
Он лежал, сражённый передозировкой, посреди огромной, нарисованной им же на полу картины, изображающей немыслимых размеров взрыв и еле слышно бормотал, что это нужно остановить.