Но – да боже ж ты мой! – неужели нельзя было обойтись без всего вот этого!?
Или хотя бы без того, чтобы безо всякого предупреждения объявить им с Питером о кучке журналюг под окнами и о совершенно необходимом плане «реабилитации имени и спасении мира»! И «немедля»! Прямо в лоб сообщить, ранним безмятежным до сего момента утром, вторгнувшись к ним в кабинет вместе с раскрасневшимся от неловкости Паркманом и ухмыляющимся Сайларом!
И они переругались.
Только не с матерью, а с Питом.
Из-за чёртовой, организованной ею поездки! Поездки к чёрту на кулички! С чёртом на кулички! Точнее, с чёртовым Греем – и тот ещё вопрос, был ли тот лучше любого из обитателей ада!
Переругались друг с другом, со сжатыми зубами, вполголоса, потому что шипеть вдвоём на мать, устроившую эту «спасительную во всех отношениях миссию», было несподручно.
Переругались потому, что рядом невыносимо краснел Паркман и ещё более невыносимо злорадствовал Грей. И, несмотря на повышенную концентрацию ясновидцев на довольно узкое кабинетное пространство, демонстрировать иную и самую острую реакцию на скоропалительное расставание ни Нейтан, ни Питер не собирались! И плевать, что вряд ли для кого-то из присутствующих их отношения оставались тайной. Но им был необходим в тот момент хоть какой-то сильный контакт, а как по-другому проявить взбудораженные эмоции, они «придумать» не успели!
Переругались…
После речи матери даже короткое братское объятие на глазах у публики казалось преступлением.
Она, несомненно, предполагала подобный эффект.
Репортёры благополучно зафиксировали отголоски «разлада между Петрелли» и послушно «подобрали» слушок о том, что милый бунтарь Питер отказался иметь общие дела со старшим братом.
Мать была удовлетворена произведённым впечатлением, но после, когда Нейтан остался с ней наедине, вдали от чужих ушей и способностей, ему удалось слегка пригасить блеск торжества в её глазах.
Хотя он не собирался опускаться до подобного безобразного поведения.
Но мать, в своём репертуаре, сама подтолкнула его к краю, даже если и не ожидала настолько горячей реакции. Но для него это оказалось очередной последней каплей в очередной бочке терпения.
И, оставшись с ней вдвоём, он вскипел.
- Я знаю, что не могу объявить всем, что он мой! – орал он, и даже не столько на неё, сколько на себя, осознанно причиняя боль за то, что он ничего не может с этим поделать. – Но о том, что его жизнь – под моей личной защитой, должен знать каждый последний ублюдок! И, уж поверь, я позабочусь об этом! Это! Моё! Законное! Право!
А она, со своим бесящим хладнокровно-загадочным видом дождавшись, когда он прокричится, поправила седую прядку, тихо подтвердила его столь громко заявленные права, и, не сказав ни единого слова по поводу его срыва, попросила впредь быть осторожнее.
Ещё осторожнее.
И весь его пар улёгся послушным горьковатым облачком на самом дне его хоть и давным-давно здорового, но по-прежнему беспокойного сердца.
* *
Месяц без Питера.
Нужно было настраиваться именно на месяц.
Ерунда, по большому счёту.
Только за последние пять лет они едва ли расставались больше, чем на один день.
И теперь этот месяц казался бесконечностью.
Опустошённый событиями дня, в абсолютно растрёпанных чувствах вернувшись домой, в их с Питером квартиру, Нейтан автоматически выбирался из пиджака, когда понял, что что-то было не так.
На секунду застыв, он медленно стянул с себя галстук.
Аккуратно опустил его на ручку кресла.
И распрямился, уже полностью внутренне собранный, буквально впитывая в себя окружающее пространство.
Тишина.
Слишком буквальная для центра Манхэттена тишина.
Он огляделся и, не заметив ничего подозрительного, собрался было вновь поддаться всё ещё шипящему внутри раздраю, но…
… нет, что-то определённо было не так.
Привыкший за последние годы доверять собственной интуиции, он втянул носом воздух – на атавистических животных инстинктах – и, всё больше уверяясь в отсутствии какой-либо опасности и присутствии кого-то откровенно чужого, пришёл к единственному приемлемому по его ощущениям выводу.
- Питер?
Звуки тихой волной накатили извне, заполняя комнату привычным шумовым фоном.
Мир ожил.
Брат появился у стены, тихий и спокойный.
Слишком тихий и слишком спокойный после той перепалки, что произошла у них с сегодня утром.
Даже с учётом последующих дневных заботливых весточек.
Нейтан дёрнулся было к нему, но забурлившая вначале предательская радость сменилась беспокойством и ощущением подвоха.
Пит стоял у стены, рядом со входной дверью, словно не испытывая уверенности, что может пройти дальше, тихий и спокойный, и молча смотрел.
И Нейтану оказалось достаточно одного внимательного взгляда на брата, чтобы сразу стало ясно, что тот молчит только потому, что не может произнести ни звука; и стоит, небрежно откинувшись на стену, только для того, чтобы не упасть. И что за всем его спокойным видом – пропасть. Такая, какой Нейтан не видел в его глазах уже целую кучу лет.
Пропасть – и бессилие.
И жгучая злость.
Куда более сильная, чем та, что была у него утром.
Злость на него.
* *
Питер не знал, на сколько лет его забросило назад.
Он не собирался, нет.
Он не хотел. Если бы кто ему предложил смотаться ненадолго в прошлое, он ударил бы, наверное, этого человека. И даже если бы никто не предложил – было бы облегчением стесать о кого-нибудь кулаки. Или обо что-нибудь. О стену. Или зеркало. Или о любую попавшуюся под руку мебель.
Хотя – чего лукавить – больше всего он хотел бы ударить Нейтана.
Ему так казалось.
Не просто ударить, один раз или дважды. А бить, бить, бить так долго, пока оба не свалятся, еле дыша. И Нейтан был бы не против. О, Питер знал – тот принял бы всё, до последнего слабого мажущего касания.
Но Нейтана под рукой там, в будущем – вот же незадача – не было, и, наверное, больное подсознание Питера подсуетилось вне зависимости от его собственных намерений.
И зашвырнуло сюда. Судя по валяющимся на столе рекламным брошюрам – спустя пять лет с момента образования Агентства.
К раздражённому, судя по всему, Нейтану – как вовремя, как удачно.
А ведь он так строго, так жёстко решил, что не будет этого делать.
Не будет возвращаться в прошлое.
Клялся себе, что не посмеет.
Всю последнюю неделю он только и делал, что клялся себе в этом…
А теперь стоит, еле держась на ногах, смотрит на напряжённого Нейтана – и ненавидит его.
Ненавидит остро и жгуче.
И не за то, что там, в будущем, тот умер несколько дней назад, за месяц до стодесятилетнего юбилея, с лицом и телом максимум на шестьдесят. А за то, что когда-то, давным-давно, примерно в то время, которое как в тисках сжимало сейчас со всех сторон – всеми этими пятилетними брошюрами и старомодной обстановкой – когда-то, когда Нейтан заметно перестал стареть и болеть, в душе Питера зародилась надежда на то, что кровь Сайлара сделала его брата бессмертным. Таким же, как Сайлар. Таким же, как Клер и он сам. Четвёртым бессмертным из известных живущих.
Он не переставал надеяться даже тогда, когда стало понятно, что старение Нейтана хоть и замедлилось, но всё же не прекратилось.
Он продолжал надеяться тогда, когда уговорил брата на новую порцию «вливания», но это уже ни на что не повлияло.
Надеялся, когда Нейтан совершенно поседел.
Когда тому исполнилось сто лет и он отошёл от дел Агентства, плавно и окончательно передав бразды правления дочери.
Надеялся, когда совершенно не старый на вид бывший сенатор почти перестал выходить из дома, и с видимым трудом, упрямо, но всё тяжелее вставал по утрам с постели. Когда силы покидали Нейтана по капле, и тот всё чаще смотрел так, как когда-то в одном из самых страшных снов, когда боролся с захватившим его разум Сайларом – уже точно зная, что не устоит, но сопротивляясь до последнего. Только ради Питера сопротивляясь. Только ради него.