…Нейтан, Нейтан, Нейтан…
Даже сейчас он спасал его. Даже сейчас не отпускал его руку. Даже сейчас.
* *
Можно было даже не гадать, о чём спросит сын, когда сознание вернётся к нему.
Мать ждала этого момента с надеждой и ужасом, но полагала, что когда он очнётся и начнёт задавать вопросы, она сумеет сохранить должную сдержанность. Она готовилась к этому, она умела проявлять завидное хладнокровие там, где пасовали все остальные. Кроме того, врачи сказали, что поначалу он не сможет говорить, и она надеялась, что получится выдавать ему правду постепенно, щадящими дозами.
Она ошибалась. Врачи тоже.
Когда Нейтан открыл глаза, первое, что он сделал – произнёс имя брата. Еле слышно, практически выдавив его из себя, почти не двигая несмыкаемыми губами. Прожигая мать вопросительным взглядом из-под опаленных ресниц.
И дозировать не получилось.
Фактически, она сорвалась.
Почему-то именно тогда факт свершившегося встал перед ней во всём своём ужасе, всей неисправимостью. Пока сын был в коме – он как будто бы и не был её сыном, просто каким-то официально важным лицом, в борьбе за здоровье и жизнь которого она должна была прилагать все усилия. Но когда тот открыл глаза – там, в них, за малоузнаваемым лицом, был он, Нейтан.
Живой, родной, пронизывающий её вопрошающим взглядом.
И она не смогла ему солгать.
О том, что Питер пропал и что скорее всего навсегда.
Даже зная, чем станет для Нейтана эта новость, даже глядя сквозь слёзы на тающий в его глазах, по мере осознания услышанного, огонёк жизни.
К моменту, когда, вкладывая в голос всё убеждение и ободрение, на которые была способна, она сказала, что ему очень повезло, что он остался жив, на его лице уже прочно застыло убеждение в обратном.
Напичканный анестетиками, он почти не чувствовал своего тела.
Оглушённый словами матери, он перестал чувствовать самого себя.
Переместив перебинтованную руку на пульт управления кроватью, он поднял изголовье настолько, чтобы суметь увидеть себя в зеркале, и возражающее восклицание матери не остановило его.
Увиденное полностью отражало то, кем он сейчас себя ощущал.
Из зеркала на него смотрело чудовище.
* *
В первый же день, когда Питер обосновался в своём новом пристанище, он узнал о том, что у него за стенкой есть сосед. Тот сам известил его об этом негромким «привет», когда по доносящимся звукам убедился, что он остался в комнате один.
Питер не был склонен к общению, но всё же поздоровался и спросил кто это.
После паузы, доступной лишь никуда не торопящемуся человеку, знающему, что у него впереди ещё целая вечность, тот ответил лаконично и ни к чему не обязывающе:
- Я.
Неразговорчивое настроение можно было переждать, а терять возможного друга, а также потенциального помощника и спасителя, человеку за стеной комнаты Питера Петрелли не хотелось.
====== 50 ======
Питер не считал дни.
Лежал круглыми сутками на кровати, тупо смотря на стену, время от времени из-за которой раздавался голос, пытающийся его разговорить. Он знал эту стену уже наизусть, все шероховатости и неровности, трещину, уходящую вниз.
Голос раздражал его.
Так же, как и визиты Элль.
Если бы не необходимость пить таблетки, он бы запер изнутри замок, чтобы она больше никогда не могла зайти к нему, не могла подойти так близко, как любила, не могла касаться его. Он так и не смог привыкнуть к её маленьким забавам с искрами, участие в которых она буквально выпрашивала у него, не довольствуясь наслаждением без спросу, желая, чтобы он при этом смотрел ей в глаза и протягивал руку.
Стаканчик с таблетками – игриво сощуренные глаза – касание пальцев – сноп искр.
Она уходила, и он снова отворачивался к стене.
Иногда ему казалось, что эти разряды током – единственная доступная ему в последнее время боль.
Проверять, так ли это, он не рисковал.
Пару раз, когда, забывшись, он заходил за пределы только лишь имени брата, окунаясь в воспоминания, подкатывала такая волна невыносимости, что он еле успевал выныривать обратно, с хрипом глотая воздух, жмурясь и стискивая угол подушки.
Память была наготове.
Всегда.
Что будет, если позволить себе полностью погрузиться в этот омут, он даже не хотел представлять. Это точно стало бы началом конца. И не такого, который бы он предпочёл для себя видеть. Он знал, что никогда не избавится от чувства вины перед Нейтаном. Но уж коли он собрался ради него жить – то он должен был сделать это так, чтобы никогда больше тот не посмотрел на него со снисхождением, жалостью или страхом. Пусть лучше ему придётся переломать, переварить изнутри самого себя, но когда он отсюда выйдет, он должен будет стать для брата не той головной болью, что был всегда, а кем-то… кем-то…
Питер не знал точно, кем он должен для него стать. В этом месте на него нападал ступор.
Знал только, что кем-то не тем, кем он был раньше.
* *
- Уже целый месяц прошел, а ты так и не назвал своё имя.
Снова этот голос.
Питер отвернулся от стены, как будто это могло заставить того замолчать, и уже, наверное, в сотый раз, попросил бесцветным голосом:
- Слушай, просто оставь меня в покое.
- Ну, покоя тут предостаточно. Я только хочу тебя предупредить, что ты не первый такой.
Начинается…
Этот особый, слегка растягивающий слова, повествовательный тон. Снова вечер сказок и откровений?
Прикрыв глаза, Питер упрямо принял позу вот-вот собирающегося уснуть человека, совершенно ничего не слышащего и не реагирующего ни на что.
- Дай-ка я угадаю, – голосу были безразличны его манипуляции, – ты жил совершенно нормальной жизнью, пока однажды не выяснил, что можешь делать что-то невероятное. И поначалу всё наверняка было чудесно. И ты думал, что можешь спасти мир. А потом с сожалением осознал, что опасен.
Не так уж и сложно было это угадать, для постояльца учреждения, занимающегося разработкой лекарства для подавления способностей. Скорее всего, они оба были здесь по одной причине. Но почему-то только сейчас Питер вдруг осознал это со всей ясностью.
Он еле слышно выдохнул, а голос, растеряв вдруг всю повествовательность, и став отрывистее и глуше, продолжил:
- Но посмотрим, что ты скажешь через десять лет. Или даже через тридцать.
И Питер ответил ему. Не просто отделался общей фразой, как делал весь этот месяц, а именно ответил, дав понять, что услышал, и сообщив своё к тому личное отношение.
- Даже если меня запрут тут навечно, я не против.
- Похоже, что ты пережил что-то ужасное, – по-прежнему глухо проговорил голос, и, после недолгой, но наполненной чем-то важным паузы, добавил, – мне очень жаль.
Вскинув голову на слове «ужасное», Питер не дышал всю эту паузу, а потом тихо сказал:
- Я Питер.
- Привет, Питер, – так же тихо ответил ему голос, – приятно познакомиться. Я Адам.
* *
Где-то в своём отупляющем падении, Питер, видимо, достиг какого-то дна, потому что однажды он проснулся и понял, что если не встанет сейчас с кровати, не спросит о чём-то у Адама, не заговорит сам с Элль, не отожмётся несколько раз от пола – что-то безвозвратно изменится, и он не сможет вернуться к семье ни в каком новом качестве, а зачахнет в этой комнатушке, превратившись в мумию с атрофированными мышцами и отсохшим мозгом.
Адам посмеивался над ним, а Элль явно была довольна воскресшим в нём энтузиазмом – кроме того случая, когда он, между обменом искрами и любезностями и приёмом таблеток, спросил о её прошлом. Она не была готова к такому вопросу, её больше устраивала покладистость пациента и его готовность к её играм и касаниям, и она вроде бы ушла от ответа, но потом, уже на пороге, неожиданно обернулась и голосом, в котором ещё сильнее обычного проступило диссонирующее сочетание трепетной детскости и слишком взрослой, кокетливой циничности, выложила краткую историю своей жизни: