— Слушаюсь.
Через несколько минут голову колонны обогнали несколько кавалеристов, и не успела за ними осесть снежная пыль, как возвратившийся Кондрашев доложил:
— Ваше приказание выполнено.
— Хорошо, — кивнул головой Щеглов: — Случайно не знаешь, чем зуб лечить? Разбаливается, черт!
— Отродясь зубы не болели, товарищ комэск. Ветфельдшер, поди, знает.
— Откуда ему знать, — у лошадей зубы не болят, — скептически заметил Щеглов. — Придется до Александрова Гая терпеть.
Щеглова мутило. После вчерашней пьянки болела голова, мучил стыд.
«Напился, как самый безмозглый идиот, всю дурь свою показал!» — на разные лады корил себя Щеглов.
— Товарищ командир, товарищ командир! — несколько раз повторил Кондрашев, глядя на кривящееся от боли лицо комэска.
— Что?
— Легли бы вы в сани да тулупом укрылись.
— Один черт!
В деревню приехали с огнями. Войдя в первый попавшийся дом, Щеглов разделся и полез на печку. Зуб ныл нестерпимо. Гришин побежал за ветфельдшером. Последний принес кристаллическую карболовую кислоту. Решили едкий кристаллик положить в дупло, чтобы убить нерв. По теории как будто хорошо, на практике получилась ерунда: кристалл в дупле не держался и, вываливаясь, жег рот и язык. Таким образом, к зубной боли прибавились ожоги, болело теперь все: зубы, десны, язык, лицо и голова. Промучившись ночь, Щеглов наутро продолжал поход в санях под тулупом.
Последняя ночевка была под самым Александровым Гаем. Щеглов стонал и грел щеку о горячие кирпичи хозяйской печки.
— Товарищ командир, что я вам скажу, — таинственным шепотом сообщил Гришин. — Здесь мальчишка есть, может зубы заговаривать. Позвать?
— Отстань, Гришин!
— Да ведь полегчает. Я позову?
— Иди ты к черту! Глупости все эти наговоры.
Гришин обиделся и умолк. Вошел Тополев.
— Болит?
Иван Иванович долго сидел, сочувственно вздыхая, а потом не вытерпел:
— Чем так маяться, позвали бы мальчишку, — не съест же он вас. А вдруг польза получится.
Щеглов промолчал, а Тополев, приняв молчание за знак согласия, показал Гришину глазами на дверь. Тот моментально исчез.
Мальчишке-ворожею было лет двенадцать. У него было привлекательное ребячье лицо — круглое, курносое, с живыми карими глазами. Он важничал и держался с крестьянской степенностью.
— Можно заговорить на чай, а можно на соль, — произнес ворожей, обведя взглядом присутствовавших.
— Гришин, у тебя чай есть? — спросил Иван Иванович.
— К-ха! Весь вышел, товарищ комвзвода, только вчера кончился, — смутился коновод, давно заваривавший кипяток ржаными сухарями (для цвета).
— Возьмите у меня щепотку, — вмешалась хозяйка, молодая, миловидная женщина.
Получив требуемое, ворожей отошел в угол, где висели иконы, и начал что-то шептать. Шептал он долго, а затем подал Щеглову заговоренный чай:
— На зуб положьте!
Щеглову никогда не заговаривали зубы (по крайней мере, в прямом смысле этого слова), и любопытство на время притупило боль. Криво улыбаясь, комэск взял щепоть и сунул в рот, — не хотелось обидеть мальчугана.
— Дай ему сахара! — приказал он Гришину.
Ворожей поблагодарил и ушел. Зуб на какое-то время утих, а затем принялся сверлить пуще прежнего. В голову надоедливо лезла виденная в детстве картинка из смешной книжки, настойчиво повторялся стишок к ней:
Речь шла о неком Степане, у которого болели зубы.
«Действительно, махнешь головой в ушат», — сердясь и иронизируя, думал Щеглов.
Пытка кончилась на следующий день в Алгае, где зубной врач единым рывком удалил зуб. Пустяковый, казалось бы, эпизод сыграл в жизни Щеглова большую роль — проезжая по пути через Шильную Балку, Щеглов из-за больного зуба не побывал у родни, — а дядя Никанор мог бы кое-что рассказать об Устинье…
Хотя Иван Герасимович приводился вдове Пальговой дальним родственником, но они были близки. Еще до революции Иван Герасимович частенько наведывался в Гуменный, скупал по дешевке у хуторян мясо, масло, шерсть, кожи. Старик Пальгов, Устин отец, бывая в Уральске, останавливался у кума, посредничал между ними и станичниками. Грамотный человек был Иван Герасимович: до старости служил писарем при большом начальнике и, отслужившись, работы не чурался — строчил прошения-заявления, попутно зашибал копейку, приторговывая. Ко всему прочему не обидел бог писаря любознательностью: бывало, какую бумагу ни подошьет, обязательно допрежь того прочитает, и если понадобится позже справка, то Иван Герасимович тут как тут: вспомнит, в каком деле бумага подшита, и сразу найдет. За это самое начальство благоволило к Ивану Герасимовичу. Году в двенадцатом в Саратове готовился судебный процесс над эсерами, и следственные нити дотянулись до самого Уральска. Завязалась переписка. Иван Герасимович таковую читал и подшивал. Читал, читал и дочитался — понравилось ему кое-что у эсеров. Плохо ли, например, обзавестись усадебкой десятин на сорок и жить помещиком, припеваючи! Не думайте, что казак был недоволен царем и царскими порядками! Нет. Боже упаси! Совсем напротив. Никому Иван Герасимович об этом не сказал, ничто в нем не изменилось, осталась лишь мыслишка — не плохо бы.