— О-ля-ля, — встречает нас мадам Элоиза на входе. — Пламен и Звенко. Очень хорошо.
Она раздает нам указания и мы приступаем к работе. Так проходит весь день и, сытно поев, тем что осталось от рабочих, мы уже в сумерках возвращаемся обратно в приют. Снова построение, нас вновь пересчитывают по головам, опять мы наводим порядок на территории, ужин, который мы опять вливаем в себя, и отбой. Прошел еще один день.
Я смотрю на Матео и Гильома, которые подзывают к себе Сияну и о чем-то спрашивают ее, она краснеет и отворачивается. Эти скоты смеются, но видимо, не решаются потянуть ее к себе в домик силой, пока, не решаются, но они уже близки к этому. Вообще, заметил, что наши девчонки, которые постарше, привлекают нездоровый интерес местных. Взять хоть ту же самую Сияну, светловолосая, стройная, глаза голубые, среди местных сразу выделяется, те, как на подбор, полненькие, кареглазые и волосы курчавые. Симпатичных много, но наши девчонки все же лучше, есть в них что-то помимо внешности, какой-то внутренний огонь, к которому хочется прикоснуться, что-то настолько светлое и доброе, что это что-то хочется беречь и защищать.
Звенислав и я заходим в барак, ждем Сияну. Она входит, прислоняется к деревянным доскам стены и, украдкой, смахивает с глаз слезы. Мы подходим к ней и я спрашиваю:
— Сияна, солнышко, что случилось?
Она насупленно молчит и смотрит на нас исподлобья. Звениславка обнимает ее за плечи, прижимает к себе и, как малыша неразумного, гладит по голове.
— Успокойся, — шепчет он. — Мы с Пламеном тебя в обиду не дадим.
— Как же, — всхлипывает она. — Они вон какие, бугаи, а вы, еще мальчишки совсем.
— Зато крепкие, — говорю я. — Любого за тебя сломаем.
— Это точно, — поддакивает Звенислав. — Что они сказали?
Девчонка успокаивается и, шмыгая покрасневшим носом, говорит:
— В домик к себе звали. Кормить обещали хорошо и приодеть. Сказали, чтоб до послезавтра решилась, иначе силой возьмут, а потом в портовый бордель мамаши Ритоны продадут.
Наклоняюсь к уху Сияны и шепчу:
— Тебя никто не тронет, обещаю. Завтра в ночь они в кабак пойдут, а там их наши друзья встретят.
Понимаю, что вру девчонке, ведь нет у нас никаких друзей, но так спокойней. Мы сами все сделаем, давно к этому готовимся, но ей этого знать совсем не надо. Сияна недоверчиво смотрит на нас, но мы делаем значительные лица, по крайней мере пытаемся и, она, хмыкнув, уходит в свой угол.
Мы молчим, обсудить проблему можно завтра, а пока, надо выспаться. Закрываю глаза, но сна нет. В голову опять лезут воспоминания о прежней жизни, какие-то рваные клочья. Сколько мне было, когда нас привезли сюда? Лет пять, может быть около шести, именно так записано в приютской метрике. Пытаюсь сосредоточиться, прорваться сквозь вязкий туман застилающий память и, вновь, не получается. Муть, серая и непробиваемая, и только разрозненные куски, обрывки и клочья.
Вот отец, одетый в пластинчатый доспех, равный которому я и у стражников герцога не видел. Он ранен в левую руку, но в его правой, грозно и смертельно опасно блестит обоюдоострый меч. Вижу его со спины, и он кричит кому-то: — "Булан, спаси детей! Сбереги их! Надеюсь на тебя, друже!" Все, больше ничего, и только ощущение рук, крепких, сильных и надежных. Эти руки держат меня малыша, а мне так радостно на душе, и хочется, чтобы это не кончалось никогда.
Открываю глаза, темно, и только такие же мальчишки как и я, мирно посапывают вокруг. Вновь закрываю глаза и пытаюсь вспомнить мать, но и здесь, только одно воспоминание. Глаза, добрые и, в тоже самое время, серьезные, полные какой-то непонятной мне решимости. Напрягаюсь и вижу только ее глаза, полностью черные и глубокие как бездонное озеро, а еще я слышу слова, которые размеренно, в неведомом завораживающем ритме, звучат в моей голове. Впервые слышу их и пытаюсь запомнить все, ничего не упустить:
"Ложилась спать я, внучка Сварожья Чара, в темную вечернюю зорю, темным-темно. Вставала я, внучка Сварожья Чара, в красную утреннюю зорю, светлым-светло. Умывалась свежею водою, утиралась белым платком. Пошла я из дверей во двери, из ворот в вороты, и шла путем-дорогою, сухим-сухопутьем, ко Окиан-морю, на свят остров. От Окиан-моря узрела и усмотрела, глядючи на восток красного солнышка, во чисто поле, а в чистом поле узрела и усмотрела, стоит семибашенный дом, а в том семибашенном доме сидит красная девица, а сидит она на золотом стуле, сидит, уговаривает недуги, на коленях держит серебряное блюдечко, а на блюдечке лежат булатные ножички. Взошла я, внучка Сварожья Чара, в семибашенный дом, смирным-смирнехонько, головой поклонилася, сердцем покорилася и заговорила:
К тебе я пришла, красная девица, с просьбой о сыне моем, внуке Свароговом Пламене. Возьми ты, красная девица, с серебряного блюдечка булатные ножички в правую руку, обрежь ты у сына моего Пламена, белую мякоть, ощипи кругом него и обери: скорби, недуги, уроки, призороки, затяни кровавые раны чистою и вечною своею пеленою. Защити его от всякого человека: от бабы-ведуньи, от девки простоволосой, от мужика-одноженца, от двоеженца и от троеженца, от черноволосого, рыжеволосого. Возьми ты, красная девица, в правую руку двенадцать ключей и замкни двенадцать замков, и опусти эти замки в Окиан-море, под Алатырь камень. А в воде белая рыбица ходит, и она бы те ключи подхватила и проглотила, а рыбаку белую рыбицу не поимывать, а ключов из рыбицы не вынимывать, а замков не отпирывать. Не дужился бы недуг у сына моего внука Сварогова Пламена, по сей день, по сей час. Как вечерняя и утренняя заря станет потухать, так бы и у него, добра молодца, всем бы недугам потухать, и чтобы недуг не дужился по сей час, по мое крепкое слово, по мой век.
Заговариваю я сына своего, внука Сварогова Пламена, от мужика-колдуна, от ворона-каркуна, от бабы-колдуньи, от старца и старицы, от жреца и жрицы. Отсылаю я от него, добра молодца, всех по лесу ходить, игольник брать, по его век, и пока он жив, никто бы его не обзорочил и не обпризорил."
Мягкий и завораживающий голос той, которая выносила меня под своим сердцем, смолкает, и я, все же проваливаюсь в глубокий и спокойный сон. Мне кажется, что я качаюсь на мягких и теплых волнах, согретых ласковым солнцем. Куда-то падаю, так медленно и неспешно, а потом взмываю ввысь, под самые облака. Так хорошо, как не было никогда.
— Подъем, уроды! — вырывает меня из объятий сна, гнусавый, но тем не менее громкий, голос воспитателя Гильома. Вскакиваю и мчусь на выход, но видно, сон медленно отпускал меня, и я оказываюсь последним. Воспитатель замахивается ногой, я изворачиваюсь так, чтобы удар ногой прошел вскользь, и у меня это получается. Боли практически нет, а Гильом, досадливо сплевывает и шипит мне вслед:
— У-у-у, змееныш, верткий…
День начинается как обычно: хозработы во дворе приюта, на завтрак баланда и распределение на работы в город. Нам с другом выпадает порт, без разъяснений, прибыть к мастеру-такелажнику Громину на пятый причал. Порт далеко, половину города пройти надо, а идти приходится окраинами, так как попадаться стражникам нельзя. Ведь это позор, приютские дети, находящиеся на обеспечении герцога — голодные оборванцы, работающие за ради обеда. Мадам Эру пару лет назад за это уже предупреждали, а потом Стойгнев, который стражникам попался, просто исчез, как и не было его никогда.
Добираемся без приключений и в срок. Мастер-такелажник Громин, оказавшийся невысоким полноватым мужчиной с огромными висячими усами, ворчит, что работники из нас никакие, но тем не менее, назад не отсылает. Работа нам сегодня выпала тяжелая — таскаем мешки с мукой на галеру, отправлявшуюся за океан. Вроде бы мешков не так уж и много, три сотни, но каждый по полсотни кило, а таскать приходится издалека. С трудом, мы управляемся с порученным заданием, и подобревший Громин, разрешает побродить некоторое время по галере.