Она подошла к нему, красивая, с безучастными глазами.
Порфирий торопливо пошарил в кармане, достал, оттуда грязную тряпицу, из которой извлёк засаленную трехрублевку.
— Больше нет, — сказал он коротко и подал ей бумажку. Стеша хотела идти.
— Постой! — Порфирий опустил голову и тихо прошептал: — Прости меня, Стеша! — Губы его задрожали. Он заморгал глазами и опустился на траву.
Стеша с минуту простояла как бы в нерешительности, а потом она задумчиво повела плечами и повернула к конторщику.
Васютка участливо глядел в глаза Порфирия.
— Прост ты, Порфирь, ох, как прост!
Он вытащил из золы картошку и стал есть её с хлебом, запивая свой ужин водою.
— Поешь, Порфирь! — предложил Васютка и Порфирию с тем же участием на своём ещё ребячьем лице.
Порфирий закусил было картошку, но снова положил её на траву. Он порылся в посконном мешке и достал две тростниковые дудки и бычачий рог; вcтaвив свирели в отверстие рога, он заиграл. Первые отрывистые и резкие звуки вырвались как испуганные крики. А потом в их чёрную тоску нежно вторгся печальный голос всё примиряющей любви. Мелодия была проста и незатейлива, но она так гармонично сочеталась с грустной музыкой летней ночи. Это не была песня; пастух импровизировал, передвигая пальцы по дыркам свирелей.
Это плакало пастушье сердце.
Месяц, как золотой щит, встал над отдалённой горою; золотистая тучки задвигались, заволновались вокруг и окружили его, как верная свита.
Поймы просветлели.
Конторщик и Стеша стояли и слушали песню пастушьей свирели.
Конторщик слушал, икая и повторяя:
— Хорошо, разбойник! Ловко вывел, мошенник!
А Стеша стояла молчаливая и встревоженная.
Мечтательная грусть засветилась в её широко раскрытых изумлённых глазах; её чёрные выпуклые брови шевелились, как пиявки, полная грудь высоко и порывисто, вздымалась, звякая бусами. Она сама не понимала, что творилось с ней. Её сердце сладко замерло, раскрылось, как внезапно распустившийся цветок, и с мучительной тоской просило ласки нежной и тихой, как эта пастушья жалоба.
Огни недалёкой барской усадьбы глядели с невысокого холмика на задумавшуюся парочку. Сейчас они пойдут туда, на квартиру конторщика, и будут там пить пиво и играть на гармонике.
Стеша очнулась, сердито дёрнула за рукав Кирилла Ивановича и сурово произнесла:
— Идём!
Фальшивая монета
Сергей Петрович подошёл к окошку, вздрагивая и нервно позевывая, и заглянул на улицу. Маленький губернский городишко уже давно спал. Было тихо. Деревянные обильно смоченные дождём тротуары блестели, как разостланные холсты, и пропадали во мраке. Осенняя беззвёздная ночь уныло глядела на землю. Луна точно скучала, томясь одиночеством, и при первой возможности спешила нырнуть в косматое облачко.
Сергей Петрович вздрогнул и подумал: «…Боже, как грустно! Что это Кремень не идёт?»
Он зашагал по комнате, чистой и уютной, заключавшей в себе его кабинет и спальню. Затем он опустился, почти упал, в кресло около письменного стола и прошептал:
— Ах, Господи, да зачем же я в такую гнуснейшую историю-то впутался? Да где у меня голова-то была?
«Да ведь мне завтра драться, — продолжал он мысленно, — на дуэли драться, когда я путём и пистолета в руках держать не умею! Фу, как это с моей стороны гнусно! Да ведь я даже и права-то не имею жизнью своей рисковать! Ведь у меня мать и десятилетний братишка на руках! Ведь они пить-есть просят и, если я убит буду, нищими пойдут! Ах, как это скверно, как это подло, как это глупо!»
Сергей Петрович снова заходил по комнате, нервно пощипывая светло-русые усики. В его серых глазах стояли слезы. А на его совсем юном лице блуждало выражение невылазной тоски и скорбного, недоумения.
«Вот и Кремень тоже, — подумал он, — товарищем чего нет считается, а сам первый в секунданты вызвался, свидетелем смерти моей быть желает!»
Сергей Петрович опять подсел к столу.
«Ах, Кремень, Кремень, — продолжал он мысленно, — зачем ты меня на поединок тащишь? Ведь я не хочу этого, понимаешь ли ты, не хочу! Ведь я пугаюсь, если при мне громко орех расколют, а тут вдруг в меня стрелять станут, в меня, в живого человека, ни за что ни про что, здорово живёшь, из-за подлейшей истории, из-за глупейшего венского стула, которому и цена-то медный грош!»
— Ах, Кремень, Кремень! — вслух простонал Сергей Петрович и вздрогнул.
В комнату вошла его мать Дарья Панкратьевна, худенькая старушка с добрым лицом.