Марфенька спустила петлю, нахмурила хорошенькие бровки и опять сказала:
— Кажется, обещай мне миллион и ни за что бы туда ночью не вошла! Ни за прянички!
Повар вытер рукавом жиденькие усы и бородку.
— Клад там, Марфенька, беспременно клад, — отвечал он. — Склеп там, как раз у самых у дверей банных. У самого порога, потому стукнешь палкой, отдаётся звонко так, ажно гул идёт. У-ху-ху-ху, — сделал повар губами, изображая подземный гул. — Склеп там, Марфенька, а в склепе беспременно кадушки с золотом. Нечистые и стерегут, забавляются вокруг, всякую мерзость творят. Это бывает!
Аверьяныч налил себе четвёртый стаканчик водки. Марфенька вздохнула и передёрнула круглыми плечиками.
— Не говорите, Лука Аверьяныч, к ночи страх берет! Не люблю я этих самых… нездешних жителев!
Повар выпил водку.
— Это бывает. Да, — снова сказал он. — В склепе, небось, зеленые крокодилы с огненными глазами лежат; ведьмы, небось, голобрюхие с чертенятами в чехарду играют. Да. З-забавно, — протянул он, как будто со вкусом.
Странно сказать, а он как будто бы весьма даже любил эту нечистую породу.
Марфенька вздохнула снова.
— Не говорите, Лука Аверьяныч, к ночи! Во сне ещё увидишь этих ночных соблазнителев!
Аверьяныч встал, позевывая.
— А я, Марфенька, спать к кучеру на сеновал пойду; здесь душно.
Марфенька приподняла от работы личико.
— Идите, Лука Аверьяныч, идите! — сказала она что-то уж очень покорно и что-то уж очень сладко.
Повар посмотрел на розовые щёчки жены, почесался и невольно подумал: «Ишь, какая она у меня хорошенькая. Цветёт точно розанчик; и то сказать, восемнадцать лет бабёночке, а я стар, ох как стар. Как бы не барин, и не женился бы. Да! Сам Илья Петрович сватом у неё был; она, говорит, мне родственница, двоюродная крестница; двоюродный братец мой её крестил».
Аверьяныч снова почесался, взял засаленную подушку и войлок и, шмыгая стоптанными калошами, вышел из кухни, нашёптывая:
— Клад там, беспременно клад околь старой бани; а нечистые стерегут и забавляются. Небось, верхом друг на дружке ездят, пылят, стучат, кувыркаются. Х-химики двоерогие!
Его голос смолк. Марфенька бросила на стол рукоделье, зевнула, потянулась и, вспомнив о чем-то, внезапно улыбнулась и покраснела. Она встала, пересела к окну, вздохнула и стала смотреть на звезды.
А Аверьяныч лежал на сеновале и всё ещё думал: «Да, вот тоже клад. С голыми-то руками его не скоро возьмёшь. Походишь околь и назад ни с чем отойдёшь. Для кажного клада нужно особое слово знать». Повар повернулся на другой бок.
Ему не спалось; в голове его от печного жара и водки стучали молоточки; перед глазами точно золотые червонцы мелькали. Внезапно ему пришло в голову: «А что если взять сейчас лопату, пойти к старой бане и копнуть хоть немножко? Может быть, клад-то и не глубоко положен. Это тоже бывает. Другой раз лопатой копнёшь и глядь — корчага с золотом!» Аверьяныч присел на своём войлоке.
— Может быть, стоит лопатой копнуть, — шептал он, чувствуя, что в его голове начинает плыть золотой туман от мелькающих перед глазами червонцев. Аверьяныч нащупал рукою калоши, обул их на босые ноги и, как был — распояской и без шапки, — слез с сеновала. Затем он нашёл у конюшни железную лопату, которою конюх прибирает накопленный за ночь в стойлах навоз, и пошёл двором к саду.
Ночь была тихая и темня. Весь двор был погружён во мрак. Скелеты различных строений вырисовывались тут и там угрюмые и молчаливые. Повар взял лопату, как ружьё, на плечо, прошёл весь двор, обогнул маленький барский домик и вошёл в сад. Выходившее из дома в сад окно проливало целые потоки света. Аверьяныч заглянул в комнату. Там за чайным столом сидели Дубняковы муж и жена и недавно нанятый письмоводитель Ильи Петровича (Дубняков служил земским начальником) — Аграмантов. Илья Петрович, мужчина лет пятидесяти, худой и долговязый, рассказывал, что-то про охоту. Серафима Антоновна, полная, лет под сорок, дама, красивая и хорошо сохранившаяся, качала головкой и закатывала глазки. А Аграмантов слушал и краснел. Аверьяныч подумал: «Ишь пoлyнoщничaют, делать-то им нечего!» — и пошёл садом. В саду было ещё темнее. Только осыпанные цветом яблони, вишни и сирени белели точно в инее. В кустах жимолости, звонко отчеканивая металлические звуки, пел соловей, и Аверьянычу казалось, что эти звуки рассыпались в тёмной куще берёз, как золотые червонцы. Повар двинулся в путь. Скоро он подошёл к старой бане, остановился в нескольких саженях от неё и оглядел её, как человека, сверху донизу. Баня стояла в углу сада на пустыре, старая и давно брошенная, с покосившейся тесовой крышею, обросшей по швам мхом и травкой. Баня глядела на Аверьяныча давно выбитыми окнами и молчала. И Аверьянычу казалось, что она молчит не так, как молчит мёртвый, а как-то особенно, лукаво, как человек себе на уме, кое-что знающий и кое-что скрывающий. Повар снял с плеча лопату, взял её, как ружьё, на руку и двинулся к бане, точно готовясь оружием выпытать от неё тайну. Он отмерил от её сгнившего крыльца два с половиной шага, по направлению к саду и стукнул лопатой о землю. Повар не ошибся. В этом месте земля отвечала на стук особенно гулко. Аверьяныч враждебно покосился на баню и вонзил лопату в землю. Он порыл всего несколько минут и вдруг метнулся в сторону, в диком ужасе, едва не выронив лопату и шепча: