Возможно, если бы он жил в городе, все сложилось бы иначе. Возможно, если бы он чаще встречался с людьми, то нашел бы кого-нибудь. Но фермы в здешних местах стояли неблизко, а от одной до другой — никакого жилья, кроме хибарок испольщиков. Весной и летом работы невпроворот, только и передышки что неделя-другая в августе, пока зреет хлопок. Ну а как подошло время приняться за сбор хлопка, тут уж Уильям не отлучался ни на шаг, даже по воскресеньям, пока все не свезут на очистительную машину. Потом, глядишь, поспела кукуруза, за ней — табак, а там и прохладные осенние дни наступили, пора варить патоку. И, наконец, — убой скота. Когда вся мелюзга разживется свинячьими пузырями для забавы, когда в холодном воздухе заблагоухают коптильни, тогда с работой на этот год покончено. Зима — самое время для веселья; только и забот, что приглядеть за рубкой леса, но зимы в этих краях короткие, и Уильям Хауленд так и не сыскал себе жены.
Потихоньку катились годы, и подрастала дочь Уильяма, Абигейл. В ней не было ни капли сходства с матерью, словно та ничего не дала ей своего — настолько девочка походила на отца. Не бог весть как хороша собой, зато смышленая, веселая, с легким нравом. И с интересом ко всему на свете. Школьницей она заставила отца выписать «Нью-Йорк Трибюн», хотя он долго ворчал, что в дом и так каждую неделю приходят три газеты: местный «Леджер», «Кларион» из Мобила и «Атланта Конститьюшн».
Он уступил, разумеется: он ей во всем уступал.
— Абигейл, — сказал он, — надеюсь, у них там хватит соображения завернуть во что-нибудь эту газету, да поплотней, а то разговорам конца не будет!
«Трибюн» пришла в таком же виде, как прочие газеты: никакой обертки, читай, кто хочет. На дом тогда почту не доставляли и Уильям два раза в неделю ездил за ней в Мэдисон-Сити. Он любил читать и получал целый ворох всякой всячины: «Сатердей ивнинг пост», и «Кольерс», и «Нейшнл джеографик», и все, что относилось к сельской жизни. Когда прислали первый номер «Трибюн», почтмейстер Роджер Эйнсворт положил локти на прилавок и объявил:
— Ей-ей, Уильям, никак ты с ума спятил.
Местная почта помещалась на одной половине фуражной лавки Эйнсворта «Корма — Зерно», прямо так, без всякой перегородки. В то утро в лавке собралось человек шесть, тут постоянно кто-нибудь да околачивался. Заходили сыграть в шашки или просто почесать языком, погрызть жареной кукурузы и земляных орехов — на железной плите всегда стояло блюдо этой снеди. По тому, как они сидели, — примолкнув, с безучастными лицами, — нетрудно было понять, что они уже все знают и успели высказаться по этому поводу.
— Это почему же, Роджер? — спросил Уильям.
Роджер Эйнсворт шлепнул на прилавок кипу журналов и газет.
— Твои. — Он достал отложенную отдельно «Трибюн», поднял, молча показал.
— Тоже мне? — спросил Уильям.
Эйнсворт кивнул. Люди выжидающе подались вперед. Скрипнул плетеный стул, скрипнула половица. Громко щелкнула у кого-то на зубах каленая кукурузина.
— Ну и что? — сказал Уильям.
Эйнсворт объяснил:
— Вроде бы ты до сих пор не имел привычки читать, что печатают янки.
— Это дочке захотелось, — сказал Уильям. И, чтобы не получилось, будто он прячется за спиной у девчонки, прибавил громче: — Но я полагаю, что буду почитывать и сам.
Позади раздался шорох, словно все разом перевели дыхание. Уильям сгреб свою почту.
— Роджер, — спокойно проговорил он, — знал я, что ты осел, но не думал, что до такой степени.
В дверь мячиком вкатилась прыткая низенькая толстуха Марайя Питерс и подскочила к прилавку.
— Три открытки, Роджер, — сказала она. И прибавила: — Ты что это, словно муху проглотил.
— Нет, до чего иные люди легко становятся предателями, — мрачно сказал Роджер. — Не поверишь даже, что у них родного деда убили на войне.
Уильям хмыкнул и с усилием вытянул газету из-под пальцев Роджера Эйнсворта.
— Во-первых, не родного, а двоюродного. А во-вторых, никому не известно, рад он был или нет отдать жизнь, хотя бы и за общее дело. — Он задумчиво встряхнул кипу газет. — Мне лично думается, он при этом не испытывал особого блаженства. Он сгорел заживо в Уилдернесской чаще, а я видел лесные пожары и знаю, что по доброй воле туда никто не полезет.