— Положим, не все, — возразил тот и, видимо желая прекратить разговор, суховато спросил: — Как вы полагаете, возможно ли точно узнать: примет меня послезавтра председатель правления или же свидание придется отложить?
— Князя, к сожалению, сейчас нет в банке, — ответил инспектор. — Впрочем, для пущей верности я сам поднимусь в правление и лично все выясню, пока вам оформят операцию.
Получив через некоторое время деньги и выяснив, что надежды на свидание в понедельник с председателем правления нет, Галевич вышел из банка. На улице его сразу же обступила толпа лихачей.
— Пожалуйте, на орловском прокачу!.. Ваше степенство, у меня призовой, наилучший в столице! Ко мне, ваша светлость. Удобнее саночек не найдете, и конь — огонь! — кричали наперебой извозчики. Галевич осмотрел критическим взглядом стоящий перед ним ряд саней. Внимание его привлекли высокие, узкие саночки с меховой полостью. Запряженная в них караковая[9] статная лошадь нетерпеливо прядала ушами, переминаясь с ноги на ногу.
— Это чья?
— Моя-с!
— В Европейскую гостиницу, — сказал Галевич, усаживаясь в сани. — Да побыстрее.
— Мигом домчу, ваша светлость!.. Побере-гись!
Караковая лошадь с места взяла крупной рысью. Легкий морозный ветерок приятно освежал лицо, меховая полость нежно согревала ноги. В воздухе мельтешил редкий колкий снежок…
Блестевший галунами широкоплечий, высокий швейцар со степенною быстротою распахнул перед Галевичем дверь гостиницы.
В занятом Верещагиным большом двухкомнатном номере уже сидели Макаров, Чернов, Менделеев и Попов. Люстра под потолком была потушена, лишь на письменном столе горела под белым абажуром настольная лампа. Мягкий свет мерцавших в камине углей придавал комнате семейный уют.
Когда Галевич торопливо вошел туда, неловко стукнувшись о косяк двери, навстречу раздался веселый голос хозяина.
— Милости просим, милости просим… Заждались мы вас, Владислав Францевич.
Галевич сконфуженно извинился за опоздание, поздоровался и селв кресло, стоявшее недалеко от камина. Утомленный событиями дня, он, точно в дремоте, прислушивался к оживленному голосу Верещагина.
— Вот мы и собрались, наконец, люди одного поколения, почти погодки…
— Не объявляйте моих годов, — усмехнулся Менделеев. — Могут дать отставку по старости.
— Слушаюсь, Дмитрий Иванович. Но бояться вам нечего. От науки вас не отставят, а сами вы ее не оставите. Хотя вот мне, например, давно уж хочется сказать себе, как художнику: «сатис суперкве»,[10] поставив крест на все творческие замыслы. Когда-то я очень хотел создать несколько серий картин об Индии. Мало кто в нашем народе знает, как «просвещенные мореплаватели» на протяжении столетий то рублем, то ружьем покоряли богатейшую мирную страну с высокой, своеобразной культурой. У меня об этом свыше сотни этюдов. Не удалось выполнить задуманного. Выдохся, очевидно.
Он сдвинул густые брови, провел по ним пальцами, словно пытаясь унять охватившую его скорбь, помолчал немного и усталым голосом продолжал:
— Еще гнетет меня то, что множество моих картин навсегда останутся вне России, и вернуть их под родное небо невозможно. Там же, где они застряли, на них будут смотреть чужие глаза.
Гостей поразило изменившееся лицо художника, скованное каким-то внутренним оцепенением.
— «Сатис суперкве»? — с оттенком возмущения воскликнул Менделеев. — Нет, Василий Васильевич!.. Человеку простительно сказать это только тогда, когда его гроб уже внесен в соседнюю комнату и он знает, что к вечеру будет лежать в нем. Пока же мы ходим, даже опираясь на старческий посох, а главное — пока мыслим, «сатис суперкве» говорить рано. Это недостойно не только человека со знаниями и талантом, но и вообще человека дела. Нам, русским, надо особенно сопротивляться таким настроениям, ибо у нас все министры, вся знать заражены этим. Мне вот уже под семьдесят… — Дмитрий Иванович гордо тряхнул своей пушистой седой шевелюрой и вдруг раскатисто засмеялся. — Эх, вот и расшифровал свои годы!.. Но и на старости лет, завоевав себе научное имя, я не боюсь его посрамить, пускаясь в неведомое. Новые лавры тянут меня на Северный полюс, что ли? Нет, желание поработать там, где, на мой взгляд, есть пробелы. Я даже просил дать мне для этой экспедиции детище Степана Осиповича «Ермака».
Верно, я не моряк, но и Норденшельд и Нансен не были моряками… А вы говорите «суперкве сатис»!
— Ну и отчитали же вы меня, Дмитрий Иванович, — с некоторой натугой в голосе произнес Верещагин, отводя глаза от Менделеева, вызывающе смотревшего на него. — Но я ведь всего еще не сказал. Вы к слову придрались.
Макаров слушал обоих и молчал. Все, что говорилось его друзьями, он воспринимал остро и проникновенно.
Менделеев вставил в сильно обкуренный мундштучок из слоновой кости папиросу, закурил и продолжал, не глядя на Верещагина:
— Вовсе не придрался. Последнее время вы совсем развинтились и кисть из рук выпустили. Что, хвалить вас за это? Старая гвардия умирает на отведенном ей месте, но не сдается…
Морской путь от мурманских берегов в Берингов пролив — это не только моя заветная мысль, но и Степана Осиповича Макарова. Ссориться с ним за приоритет, надеюсь, не будем. Завоевание Ледовитого океана имеет не только научное и военное значение. Около тех льдов немало и золота и всякого иного добра.
Менделеев сделал глубокую затяжку. Воспользовавшись ею, Попов сказал:
— Дмитрий Иванович человек, влюбленный в горизонты, как бы далеки они от него ни были.
Поспешно отведя от себя мундштук с папиросой и отмахивая рукой дым, Менделеев живо отозвался:
— Что ж? Это не плохое дело — приближать к себе все прекрасное и далекое. Кстати, в каком положении находится ваш беспроволочный телеграф?
Вопрос Менделеева привел Попова в большое волнение. Левая щека его слегка задрожала, лицо покрылось ярким румянцем. Вся его жизнь, устремленная к одной цели, предстала вдруг перед ним в мрачном освещении: постоянная занятость, нужда, интриги завистников… и никакой поддержки от государства.
— Что же о нем говорить! — вздохнул он. — Чиновники из морского ведомства утверждают, что идеи беспроволочной связи давно уже предвосхищены заграничной наукой.
Попов виновато улыбнулся и, переводя глаза на окружающих, встретил их сочувственные, понимающие взгляды.
Глядя на него в упор, Чернов, пожилой человек в форме артиллерийского генерала, сказал тихо:
— Александр Степанович, дорогой!.. Быть может, мне удастся сосватать ваше открытие с артиллерийским ведомством. Мне кажется, что его содействие будет более ощутимо, чем призрачное внимание Адмиралтейства.
Попов хорошо знал труды генерала, но с самим Черновым ему довелось говорить впервые. В судьбе Чернова и своей он находил много общего. Двадцативосьмилетним инженером Чернов оказал ценные услуги военному ведомству в деле развития отечественной металлургии и металлообработки. Он установил особые критические точки, характеризующиеся внутренними превращениями в стали при нагревании, известные под названием «точек Чернова». Практическое значение черновского открытия было исключительно велико и впоследствии получило мировое признание. Но в момент его опубликования идеи Чернова были встречены недоверчиво, даже враждебно. Однако это не смутило тогда еще молодого инженера.
— Ваше превосходительство, — сказал Попов. — Сейчас в Кронштадте стоит первая в мире мачта, через которую я передаю сигналы кораблям, находящимся на Кронштадтском рейде. Правда, все это лишь робкие опыты, а не решение проблемы в целом, но если бы морское ведомство не ограничивало мои работы весьма узкими рамками деятельности, масштабы применения моего изобретения могли бы стать мировыми.
— Мужайтесь, дорогой мой, — сочувственно кивнул ему Чернов. — Путь, который вы сейчас проходите, путь общий для всех изобретателей и ученых в России, начиная с Михайлы Ломоносова. Я тоже шел по этой Владимирке энтузиастов и мучеников науки.
Попов понимающе улыбнулся. Теперь о том, что мешало ему работать и мучило его, он стал говорить иронически, слегка подшучивая над собой.