Здоровенный тихий парень. С гордостью рассказывает, что он умеет все-все делать. Хоть и делает только то, что не требует большой смекалки: не косит, но подает сено на воз, не колет дров, но таскает ведрами воду из колодца, который больше чем за километр от хутора, в деревне. Младший брат, хозяин, возил летось яблоки продавать с Новогрудчины в Москву — и купил ему шапку, какую Ивану уж очень хотелось: солдатскую, с красным околышем. Шапка висит на стене, любовно завернутая в материн платок.
Вечером дурень снял ее со стены, развернул и надел обеими руками, как корону.
— Куда ж ты, Иване? — спрашивает тихая, терпеливая мать.
— В кино.
— Поздно, сынок. Оно там уже кончается.
— А под конец еще интереснее.
Да с такой же детской улыбкой отвечает!..
— Дитяти дорогу уступит,— говорят про хлопца родные.
И жалеют его все — и брат, и невестка, и сестренка-школьница, и дед.
Дед интересный и сам. Ему уже за девяносто. Накрывшись старой клеенкой от дождя, пасет в зеленом овраге двух коров и горстку овец. И очень рад, что вот снова, как люди, видит. Только недавно у деда сняли катаракту.
— Как на свет народился, сынок! — рассказывает он мне, на диво молодо смеясь.— А то, когда был слеп, держу двух коров на поводьях, а малыши только командуют: «Деду, левей! Деду, правей!..»
Дед ест затирку только с хлебом и злится на внукову жену, если затирка жидкая:
— Сама, видать, ходила по воду!..
Вечером выпил с нами — целый стакан самогона — и начал вспоминать. Ну, сначала что поближе. Как он на внуковой свадьбе «взял» чуть не литр и даже «барыню поскакал». Как сын его Левка носил на мельнице на второй этаж по два шестипудовых мешка зараз, взяв под мышки, а потом, балда, царство ему небесное, напившись пьяным, простудился за ночь в канаве и помер... После этих воспоминаний, интересных, но обычных, идут такие, от которых даже немного жутковато. Что помнит живой человек!.. Во второй половине двадцатого века вспоминает про турецкую войну!.. Правда, на Шипке он сам не был, еще по выгону бегал, но пленных турок видел много. В графском имении.
— Шапки высокие, червонные. Снопов наложат в пароконные кары, только в грядки, не выше, улягутся туда шестеро — и поехали!.. Чего доброго, попадаем, говорят! Ха-ха-ха!.. — хохочет, аж хихикает, как маленький.
Утром попросил меня снять его на карточку. Под яблоней, с маленьким правнуком на коленях. Табуретку поставили в цветущей картошке.
1958
НЕ ИСЧЕЗАЙ
Они не могут налюбоваться друг дружкой, дочь и мать.
Не виделись три года... Нет, более тысячи дней и ночей! Ровно столько, сколько их город был под врагом.
Военный год на службе засчитывается за три. Фронтовику. Детям и матерям, которых в то время разлучили, надо бы считать приблизительно еще раза в три, время ожидания, тоски, неизвестности...
И вот они вместе.
Исхудавшие Зинины ручки — на маминых плечах, а носик то и дело тепло тычется то в одну, то в другую мамину щеку.
Может, сверх меры этих ласк, может, напрасно мать ежедневно одевает малышку сама? Ведь Зина ж выросла за это время до первоклассницы.
— Ой, вспомнила я, вспомнила, мама!..
— Что? Да не висни ты, стой себе хорошо. Что ж ты вспомнила?..
— Еще когда тебя не было, когда ты была в э-ва-ку-а-ци-и. Видишь, я уже это слово сразу выговариваю! Когда мы только с бабулей жили. Когда еще в Минске были фа-шис-ты... Мама! Ну, мама!..
— Что, что, солнышко мое?..
— А это у всех мам и у всех дочек глаза такие самые?..
— Ну, не всегда.
— Так почему ж у нас с тобой такие синие?
— Говори ты, дочушка, об одном. Идти уже надо, а ты... И я тебя люблю. Ну, ладно, хватит. Так что же тебе снилось, когда меня не было?
— А ты мне снилась, мама. Не один раз, а много. А один раз так: будто я тебя вижу... Издалека, не изблизи вижу. Но знаю, что это ты. Как только ты идешь — и я иду. Как только я побегу к тебе — и ты убегаешь. А потом я крикну: «Мама!..» — и ты сразу исчезаешь... Ой, а слезы твои так щекочутся, я сейчас чихну... А может, мне не один раз так снилось, а много?.. Ну, мама!..
Они не виделись много-много лет.
1960
НА ВСЕХ ЯЗЫКАХ
Летим над океаном. Десять тысяч метров.
Вверху — голубизна. Внизу — туманно-пепельные тучи. Меж голубизной и тучами, сзади за нами,— вечерняя заря. Черное крыло самолета. Вспоминается Рерих.
Ночь. Непроглядная бездна за окном. Только, наши отражения на стекле.
Немного погодя — вестница утра — одинокая звездочка. Опять рериховская заря, уже с востока. Опять черный меч — крыло. Внизу — опять серый настил туч, под которыми все еще океан. Меч, ближе к окну, исподволь начинает поблескивать. Зарю заволакивают облака.