— А что, вот видишь?
Волкодав же всегда ходил следом за Павлюком, уныло опустив к земле острую морду.
— Железная! — гордо говорил Павлюк о его пасти. — Как клещами берет! А ноги, брат, гляди!..
И верно: только бы заяц попался на глаза, а уж Волкодав, распластавшись в беге, всегда настигнет его, и зайкиной спине или горлу не поздоровится, если он только раз цапнет зубами. Прыть длинных ног и силу железной челюсти Волкодав лучше всего доказал, поймав за один год две лисы, что было, кстати сказать, строжайше запрещено таким, как Павлюк.
Однако ни Тюлик, ни Волкодав не задержались у него слишком долго. Павлюк был верен себе: Тюлика он променял, кажется, на Волкодава, а Волкодава уступил пану за другую собаку и за несколько бревен леса в придачу — на новую хату.
Из всех «собачек», которые прошли через руки Павлюка, только эти две в какой-то мере возмещали ему отсутствие правой руки охотника — ружья. Все двадцать лет власти пилсудчиков Павлюк мог о нем только мечтать.
Незабываемый сентябрь тридцать девятого года сделал его наконец настоящим охотником.
Наступила золотая осень. Под ногами приятно шуршал желтый лист молодого березняка, то там, тот тут потрескивал сучок, а спокойный медвежий голос гудел:
— Встретил меня Царючок (фамилия лесного хуторянина — Царюк, но для Павлюка он Царючок, так же как — волчок, собачка, зайчик) — спасенья нету, говорит, всю картошку перерыли! Ну что ж, я двустволочку взял и пошел. Засел, жду. Что-то недолго и ждать пришлось. Слышу — чешут по тропе друг за дружкой. Приготовился я, вижу — идут. Первым, брат, здоровенный лобан, голову опустил и прет, а следом за ним еще штук восемь. Задний шляхтич — совсем еще подсвинок. Вожак, должно, учуял меня, зараза, потому — стоп! Да еще как загудит…
«Двустволочка» у Павлюка за спиной. Он вдруг останавливается, раскорячив огромные сапожищи, а руки наставив наподобие кабаньих ушей.
— Я это, брат, в него как жахну! Он на дыбы да в голос! А задние как дернут! Мой за ними. Сгоряча здорово чесал. Я с собачкой вслед. Чтоб ты подох! Только на рассвете нашли мы его в чащобе, в валежнике. Еще тепленький. Пнул я его ногой, так он «у-у!», как сквозь сон. Зарядил я двустволочку, тюкнул его еще разок, он богу душу и отдал… «Ну, а теперь что?» — говорю я Мурзе. Вертит, подлюка, хвостом. Думал я, думал, примеривался и так и этак — ни в какую. Гляжу, стал кабанчик холодеть. Постой-ка, думаю, — ты сам мне поможешь. Взял я его за загорбок, поставил и держу. Мурза — прямо кончается! — то за ухо его, то за ногу! Пошла вон! — отпустил я одну руку, замахнулся. Гляжу — стоит кабанчик, сам стоит. Отпустил вторую руку, а сам это хлоп под него, с головой. А собачка, будь она неладна, за стегно его сзади как хватит! Кабанчик так и сел мне на горб. Света белого, брат, невзвидел, — мордой в мох, — ну, думаю, крышка теперь Павлюку. Как разобрала меня злость, как вцепился я в землю, как уперся — встал! Теперь как же двустволочку-то поднять? «Подай, говорю, сукина дочь!» Машет, подлая, хвостом, подлизывается. Нагнулся я, поднял ружьишко, поволок… Даже в глазах, брат, темно! Еле дополз до Царючка. Свалил, давай будить… Двенадцать, брат, пудов!
Меня так и подмывает помочь Павлюку закончить слишком уж пышную сказку привычными словами: «Ну и смеялись же мы!» — но я молчу. Да и как же мне не молчать! Ведь сегодня он взял меня наконец с собой на кабана. За спиной у меня — двустволка, из которой я скоро ахну. И двустволка эта тоже Павлюкова.
И вот мы сидим в засаде. На лугу еще день, а в чаще уже смеркается. Ноют поджатые ноги, но я боюсь их расправить, чтоб не спугнуть дичину, которая вот-вот… Первый выстрел — Павлюка, потому что кабанчик, говорит он, пойдет на него. Если одного выстрела будет мало — я должен «тюкнуть» еще раз. Если же он первого сразу уложит, я должен стрелять по второму. Вместе с Павлюком притаилась за деревом и Мурза, вот-вот готовая кинуться на любого «кабанчика».
Минуты тянутся, тянутся, томят… И вдруг — есть! Совсем недалеко послышалось «чухканье», затем из-за ольховой заросли, в нескольких шагах от меня, показалась страшенная морда. Я успел только подумать: прямо на меня! Прицелился, закрыл глаза и пальнул!..
Я ожидал услышать визг и второй выстрел, однако… раздался только отчаянный лай Мурзы, пустившейся вдогонку за зверьем, и… крепкий отборный мат.
— Пудов на пятнадцать штука!.. Тьфу, сопляк… Теперь догони, поцелуйся!..
…Темнеет. В лицо брызжет косой дождик. Есть хочется — прямо живот подвело. А на сердце тошно от неудачи.
— Так же вот, как только Пилсудский пришел, — басит рядом Павлюк, — отбывал я резервную в Пружанах. Коноводом был у поручика. Поедем, бывало, на кабанов. Что ж, усядутся папочки за пнями, да только пах-пах! пах-пах!.. И все на ветер! «Чтоб у вас, говорю, ручки поотсыхали!» А мне стрелять не дают. Карабиночка, брат, игрушка, французская. Не выдержал я однажды: как дал, так кабан только «ай!» и готов. «Все одно, говорю, пан поручик, он на вас не пошел бы, а мне было в самый раз». У пана, брат, рука нагулянная, пшеничная, как зачерпнул мне по рылу — только искры из глаз посыпались… Залился я юшкой, плюнул, карабинку оземь! «Чтоб тебе, говорю, вместе с ним захолонуть!»
Я смеюсь, но нельзя сказать, чтобы так уж было весело. Так и тянет взглянуть на медвежью, ржаную лапу моего учителя. А «рыло» у меня было тогда совсем еще юное, деликатное…
Но в словах этих только вылилась горечь обманутых ожиданий. Часом позднее та же самая лапа радушно наливала мне «московской», подсовывала хлеб и горячую сковородку с жареным — полосатым, слоистым салом от «двенадцатипудового» кабана.
В следующий раз угощал охотой я. Было это три года спустя, осенью сорок третьего.
В то время меня уже считали неплохим командиром подрывной группы. И вот захотелось как-то Павлюку пойти со мной на двуногих волков.
Брать дядьку на подрыв на два-три дня командир отряда не разрешил. Павлюк был хорошим связным, более нужным покуда на месте, чем в отряде, и ради удовлетворения его любопытства рисковать тем, что он попадет на подозрение, было делом совсем несерьезным. А Павлюк все не отставал от меня. Наконец он, используя последний довод, напомнил мне про старый должок. И правда, за мною был немалый долг — ящик патронов, наган и кое-что сверх того.
Еще в первые, мрачные дни отступления, когда в пруды, в речки, в землю мы, местная молодежь, опускали заботливо спеленатые пулеметы, винтовки, наганы, — не дремал и Павлюк: он сиял с брошенной машины «ящичек» патронов и зарыл его в поле, про запас. Что еще — я не знал, так как только это совершенно случайно заприметил.
Дурно, не по-соседски поступил я, не отправившись за этим «ящичком» сам, а послав товарищей по группе. Был у нас такой Михась, который очень любил отвести человека в сторону и пошептаться с ним тайком. Отвел он медведя за угол и шепчет: «У вас, мол, дядька, то да это, нам Микола говорил…» Миколу он, конечно, придумал. «А будь он неладен, — пробасил Павлюк, — не смол-чал-таки! Это ж мы вместе с ним закапывали. Я, дурень, одну только винтовочку и взял, а он-то, хлопцы, пулеметов, патронов, гранат!» — «Какой Микола, дядька, скажите…» — насторожился Михась. «Как это какой? Ведь ты же говоришь, что вы от него!» Что поделаешь, пришлось хлопцам отказаться от Миколы. Когда же Павлюк достал из-под застрехи новую «винтовочку», им пришлось поверить ему и решить, что я солгал. В следующий раз послали уже меня самого. Прежде всего я, понятно, во всем сознался. «Вот с этого-то и надо было начинать, — ворчал Павлюк, — а то только перебили мне, сорванцы, ночь. Ну, пошли!» Взяли «лопаточку», отправились. «А ты, братец, тоже глазастый, — гудел Павлюк по пути, — и как ты тогда приметил». Откопали мы «ящичек» — тяжеленький. Пришлось запрячь Мышатку. В другой раз я сразу начал по-хорошему и получил совершенно новый «наганчик», старательно укутанный в почти целые штаны. В третий раз я получил три гранаты и «горсточку» наганных патронов. Потом еще раза два по «горсточке», покуда Павлюк не заявил: «Лавочка закрывается, нету, брат, все».