Выбрать главу

Петрусь не стал с ним долго разговаривать. «Будем, говорит, лампу тушить, хватит. Мне завтра в лес как можно пораньше, а вам — почему ж нет! — хорошо похаживать, есть время и поговорить…»

Отвернулся Петрусь и заснул — слава богу за сои…

Сама старуха никак не могла уснуть. Разбередил ей душу этот хлопец. Долго сидела на печи без огня и все думала, вспоминала…

Жили они с Петрусем, можно сказать, всю жизнь одни. От сына Михася путной помощи не было. Сперва учился, а потом — фельдшером стал. Учили его, думали — корысть будет, почет, уважение. А он больше из хаты, чем в хату тащил. Подумать только — лекарства голытьбе на свои деньги покупал! Заработает грош какой несчастный, так и тот от родителей скроет, чтобы опять-таки отдать… Уж был бы лучше неучен, да умен, как отец с матерью. Заснет он, бывало, а они — давай шарить деньги по карманам у него или в книгах. А он однажды возьми да проснись, — а может, и вовсе не спал, — и вышла у них с отцом свара. Впервой батьку иудой назвал… А чаще так бывало: сунет утром руку в карман, покачает головой и скажет: «Ну и люди же вы, мать…»

Рано Михась налетался. Не хотел отца слушать. Подхватил где-то тиф, полежал несколько дней и помер. Года через три что-то, после того как царя скинули, начался у них тиф. Так Михасю и удержу не было, покуда не наскочил.

Какой бы он там ни был, все ж таки своя кровь. Да и один ведь как зрачок в глазу. Горевали крепко, сколько слез она пролила!.. Все самое лучшее тогда вспоминалось, каждая ласка. Не отходила она от него ни на шаг день и ночь. И как-то раз повел сынок взглядом по хате, остановил глаза на ней. «Мама, старушка моя…» — прошептали сухие, горячие губы. И она ответила ему накипевшими за все это время слезами. Поднял руку, и рука бессильно упала старухе на колени. Пальцы зашевелились, нашли ее руку… А тут скрипнула дверь, и, как тень, встал на пороге Петрусь. Михась попытался подняться. «A-а, это ты, отец, — сипло пробормотал он, — деньги пришел искать…» И снова упал на подушку.

Это были его последние слова.

Правда, зря на отца грешил, да простит ему бог. Для кого ж, как не для него, копили они весь век? А что он против бога пошел, так пускай его бог и помилует…

Долго после того жили они совсем уж одни, сил покуда хватало. Петрусь — хозяин хоть куда. Закрома всегда полны. Два раза горел, два раза отстроился. Горел из-за лихих соседей: поджигали. Теперь вот дом какой — пятистенка, а службы все глинобитные. На лето нанимали батрака, покупали вторую лошадь, навоз прикупали у лавочников-евреев, поле обрабатывали как следует, вот оно и давало. Да и у нее овощ не хуже, чем у огородников-татар. Они с Петрусем не старались, как иные получше поесть, выпить, одеться. Думали о хозяйстве, чтоб люди, каждый, как говорится, дурак, не смеялись. Помолился богу, да и пошел, не разгибая спины, от темна до темна. И «бог давал»: и хозяйство ладное, и в мешочек, на дно этого самого сундука, подкладывались одна за другой «червонные головки» — николаевские золотые пятерки и десятки. «На черный день. Самое верное дело…» К зиме батрака отпускали, продавали лошадь, зимовали вдвоем. Трудновато, зато спокойно.

А петом попутал-таки нечистый. Надумали себе подмогу взять и родичей облагодетельствовать. У него был племянник, — э, босяк какой-то здесь в местечке, — а у нее племянница — славная девчина, хозяйка справная, хоть и деревенщина. Ведь говорила же: бог — богом, а бумажка само собой, бумажку надо сделать. Да Петрусь не послушал. Пошло одно за другим… Где уж! — с родным дитем не ужился, а это ж чужие. Спохватился Петрусь прогнать, да куда там — Ваньку голыми руками не возьмешь. Ганны только жалко было. Девка она невидная, а Ванька — хват! Вовек бы он Ганны не взял, если б на Грибово добро не позарился. А тут начал еще бить ее и грозиться: «Брошу!»

А еще у них девчоночка родилась, Лидочка. Не могла и подумать старуха, как это с Лидочкой разлучиться. Однако своя рубашка ближе к телу. Выжили они «примаков». Да так-таки ни с чем! Петрусь — ходок, умеет судиться. Ну, да и золото что-нибудь значит.

И вот снова живут целый год одни. Дом почистили, подкрасили, сдали под квартиры панам чиновникам, а сами кое-как в боковушке-кухне. Много ли им надо! Летом, как и в прошлые годы, управились. Теперь батрака отпустили, лошадь продали, и живется спокойненько.

Да вот прослышал Петрусь, что болотская беднота — злодеи эти! — лес ихний рубят. Хочет завтра поехать. Лошадь у Лейзера взял. Не проспать бы…

Так думала старуха, засыпая.

И проспала.

Приснилась ей Лидочка, звездочка се ненаглядная, внучка, хоть и не родная. Приснилась в точности, как это раньше и бывало. Искупала она Лидочку будто бы и качает, поет:

Люли, люли, люли,— Кота в лапти обули…

— А-а-а, — тянет Лидочка из-под косынки, помогая бабушке. А потом — и спит же, кажется! — подняла головкой косынку, стащила ее ручкой, смеется, рыбка, и говорит: — Бабуля, бу-у!..

— Бу-у, бу, негодница, бу-у-у, — упирается бабка морщинистым лбом в тепленький лобик внучки.

Тогда Лидочка ловит бабушкины губы открытым ротиком, как птенчик… А потом, шельма, за поцелуй:

— Бабуля, — говорит, — опа-па…

— Бессонница ты моя, — укоряет бабушка. Берет Лидочку на руки и садится с ней на низкой скамеечке перед печкой.

— Онь, онь, — показывает Лидочка пальчиком на огонь в печке.

— Огонь, огонь, коток, — отвечает старуха. А сама загляделась, как зыблются тени в ярком березовом жару, и снова думает о том, что ушел из хаты мир и покой, и только Лидочка, как искра божья, светит среди них и соединяет их в одну семью. А то и носы бы друг другу пооткусывали…

Проснулась старуха и задумалась. Как-то они теперь— Ганна, и Ванька, и Лидочка?.. Старые стенные часы тик-так, тик-так, а Грибиха все думает. Вдруг часы захрипели и, набравшись духу, сипло бомкнули один раз, и снова пошли махать маятником и выстукивать: тик-так, тик-так…

«Первый час, — подумала старуха, — поспеет еще, ему бы хоть в три выехать из дому. А то, гляди, и сам иззябнет где-нибудь под кустом, поджидая вора».

Снова задумалась.

Все то же в голове вертится: то ночлежник и сын, покойник Михась, то примаки и Лидочка… Грустно стало старухе, как подумала о своем одиночестве… Вот ведь — богатые, а и не помянет никто после смерти…

«А может, они неверно ходят?» — вдруг подумала Грибиха. Поднялась, нащупала спички и слезла с печи. Зажгла лампу на столе и подошла с нею к часам. Подняла свет, зажмурилась. Сквозь пыль на стекле на Грибиху глядели цифры и стрелки старых, как она сама, часов. Тик-так, тик-так, тик-так…

«Ах ты! Без малого три, вот-вот зазвонит. А тут еще и лошадь не накормлена, и поесть не сготовлено…»

— Петрусь, вставай! — крикнула старуха, повернувшись к печи. — Вставай, одёр старый, три часа!..

Петрусь, хоть и глуховат, и спит еще крепко, сразу проснулся, сообразил, в чем дело, и стал ее ругать:

— Неряха ты безмозглая! Теперь что? — зря я Лейзеру лошадь накормил, чтоб тебе полыни наесться! А там весь лес порубят!..

Старуха снова вспомнила Лидочку, Михася, и вся ее злоба на жизнь, накопившаяся за многие годы, казалось, собралась в один комок:

— А я что, — заскрипела она, — камень? Мне больше всех надо? Ты тут разлеживайся, как пап, а я тебе везде поспевай. Шиш! Истоптались ноги — все одна… С тобой же никто не уживется. Ганну прогнал…

Тычок кулаком прервал ее речь. Много ли надо!.. Старуха так и осела возле стола, обеими руками схватившись за сухую, впалую грудь. Старик испугался, что и это ей уже лишку — один-то кулак. Он постоял, затем дунул на лампу, оделся и вышел. А старуха перевела дух и заплакала.

Ночлежник на сундуке проснулся еще при первом крике, но только сейчас разобрал, в чем дело. «У-ух ты, какое гнездо!» — подумал он теми же, что и вчера, словами.