И то ли это еще другой век, то ли поколение другое – еще свободное, не приниженное и не забитое десятилетиями террора, но насколько светлее настроение этих очерков, чем, допустим, тон рассказов Солженицына, не говоря уже о Шаламове!
"Ураган, долетевший из мира, вихрем закружился здесь, не сдерживаемый ничем, сметая все на своем пути, избороздил землю и души людские, и глубокие неизгладимые руны начертал на всей стране, мученическим венцом увенчал ее… – И ныне мы, уцелевшие, может разбирать эти письмена, прозревая в них высший смысл и вечную правду. ‹…› Я знаю, что не исчерпаны силы жизни, я чувствую, что зреют и наливаются новые плоды, но мало надеюсь увидеть их и изведать их сладость и могу лишь собирать цветы на старых могилах…"
Подвижничество, а не ярмо, житие, а не существование, а смерть – мученический венец, а не бесславное окончание всего, что есть. Нужно быть, по крайней мере, на пути к святости, чтобы чувствовать так на самом деле, а не в – сколь угодно возвышенных – мечтах, которые американские психологи именуют "daydreams".
Но рассуждать о святости – дело Церкви, богословов и священников, а мне, читателю, ясно одно: эта поэтесса, малоизвестная при жизни и совсем забытая после смерти, последовательная до конца символистка, обладала тем строем души, какой – как домашнему гусю изгиб лебединой шеи – разве что в завистливых снах снится какому-нибудь богемному светилу, но который придает истинную поэтичность всему, к чему эта душа бы ни прикасалась. И это была высокая поэзия – не в силу литературной гениальности, какой не было, а в силу высокого строя души.