II
‹Весна 1923. Берлин.›15
Христос воскрес, друг дорогой, далекий! В первый раз в жизни моей не слышу пасхального пения, не имею заутрени… Провожу эти светлые дни в большой отрешенности. Но дух просветлен и вознесен как никогда… Нет пути без жертв, без отрыва, без креста. Но каким легким делает его Господь тому, кто до конца принимает его, без оглядки, без оговорок… Да, я не была в эти и страстные, и светлые дни в Православной Церкви, хотя праздную их вместе с вами (не с латинской церковью) и своей церкви здесь не имею. Не была потому, что могу молиться только на камни Истины… Идти же в такие дни для быта, для приятных и радостных впечатлений – считаю кощунством. Ты скажешь: мы братья, мы христиане – почему же не молиться вместе? Да, мы братья, но молиться мы должны каждый в своей церкви, той, которую каждый считает истинной. Только тогда молитва наша будет подлинной, серьезной и ответственной. Ты, друг мой, конечно, обвинишь меня в нетерпимости, узости и т. д. Заранее принимаю упреки твои. Но скажу: неужели мало хаоса, смешений, мути и двоений ликов и образов, чтоб не возжаждать четкости, ясности, граней? Мир погибает от хаоса… Не ты ли сама говоришь о близком конце и так остро чувствуешь его? Так вот, перед лицом Грядущего и нужна особенная строгость и к себе (прежде всего), и к окружающему, не в смысле осуждения, отлучения, а в смысле понимания, различия…
Я начала письмо прямо с размышления, а хотелось светло и радостно похристосоваться… Ну, уж так само вышло – очевидно, это на душе лежало и требовало выражения… Это время я часто думаю о тебе и открываю большое сходство в последних духовных этапах наших. Твое последнее письмо мне ужасно близко… Все оно говорит о конце, о радости конца16. А во мне чувство это так заострилось именно в последнее время, что я с каким-то недоумением слушаю людей, говорящих о будущих судьбах Европы, России, о каких-то перспективах истории, культуры и т. д. Когда сидишь на вокзале и ждешь 3-го звонка, можно ли садиться писать письмо, распаковывать чемодан, заказывать обед? И, видя, как люди вокруг делают это, не замечая или не желая замечать близости сигнала к отходу, – я с глубокой жалостью смотрю на них и говорю: “Поздно, поздно!” Еще одно сходство: мы обе живем в большой отрешенности и внутренней, и внешней. Здесь я духовно одинока, как никогда. Ты скажешь: как, а Ни, сестра? Но общение мое с ними всегда останавливается на известной глубине и до дна не идет, с Ни – глубже, с Женей – выше, но и там и здесь за известной чертой – мы друг друга уже не слышим… Церковный ритм жизни моей прерван окончательно… Я живу здесь ритмом нашей восточной общины, но общины не имею. И вот в результате – духовное некое пустынножительство. Письма о. Владимира и мои к нему – вот и все, что мне дано здесь… Тоже и у тебя, и ты в пустыне духовной. И это так сближает нас с тобой… Прости, родная, “маркитантку”. Это глупое слово как-то само напросилось, а думала я, конечно, не о ней, а о сестре милосердия… Хочу сказать несколько слов о внешней жизни нашей. Нового пока ничего. Живем в той же квартире, среди тех же людей. С немцами общения нет или скорее почти нет – плохо говорим. У меня есть маленькая белая комнатка, где я уединяюсь. Есть несколько женских душ, с которыми поддерживаю общения, но не для себя, а для них. Была у меня Шайкевич17 – она очень одинокая, живет бедно, шьет. Я постараюсь сделать для нее, что могу. Завтра буду у Марии Моисеевны18, кот‹орая› очень ко мне расположена, и мне с ней приятно. Берлин по-прежнему провинциален, скучен, безвкусен и бездарен. На лето мечтаем к морю… Я физич