Выбрать главу
ЧТОБ БЛЯДЬ ИЗВИВАЛАСЬ, КАК ПОСЛЕДНЯЯ ТЕЧНАЯ СУКА! Чтобы рыбки плескались в пруду, дробя на осколки луну. И чтоб слезы, как росы. И охряный восход. И ни звука. И блаженство смежения век, и отход к долгожданному сну…
Мой окончен пейзаж. Позабыты волшебная кисть и волшебная скрипка. Снова ждет повседневность, лихорадка работы, пустой и тупой суеты; Вновь морока и серость. Но лицо мое все-таки красит улыбка: Я закончил, дружок. Я-то кончил. Я – КОНЧИЛ! А ты?
август 1999г.

Смотри у меня!

В тот день, в двенадцатом часу, я был… не важно, где. Скажу лишь, мысль моя была, простите, о еде. Так вот, стою себе. Слегка уже живот подводит, И вдруг (о, верно, верно – вдруг!) ко мне мсье подходит.
Мсье (как бишь его… забыл; как будто, Леонид) Меня хватает за камзол и грозно говорит, Что он, не будь он Леонид, превыше всех мужчин, Что он Сатир, что он Перун, Осирис и Один!
Что он достоинством мужским премногих превзошёл, Что мне exit, поскольку я… сейчас! увижу!! СТВОЛ!!! Мол, ствол столь крепок и ядрен, что жутко станет мне, – И зачал лапкой шуровать в свисающей мотне.
Я улыбнулся уголком породистого рта И молвил: – Вам пугать меня?.. пропорция не та. Увы, но, сударь, Ваш, пардон, «чудовищный лингам» Столь вял и мал и немудрящ, что просто стыд и срам!
И так, простите, невелик тестикульный комочек, Что смех и слёзы, сударь мой, и колики до почек. И коли Вы меня сейчас хотите напугать, Боюсь, не стоит, сударь мой, гонады извлекать…
И я умолк. И дивный свет облёк мое чело, Но это, судари мои, его не проняло. – «Боюсь!» Ты всё ж сказал: «Боюсь!» – возликовал Сатир И с превосходством на лице отгарцевал в сортир…
А я остался… да, друзья, остался при своём: Неумно ястреба пугать облезлым воробьём!

О, мой трепетный друг…

* * * О, мой трепетный друг, покалеченный ласками быта, Да едва не оскопленный зубцеватым и ржавым ланцетом его, Геть! За мной! По тропам, большакам и – к зениту: В Ирий, Офир, Валгаллу из пьяного сна моего.
В край, где Трезвость и Скуку не видали вовеки, К Изумрудному Змию на витые рога, Где из водки студёной хрустальные реки Разрезают ветчинно-икряные брега.
Там под каждым кустом маринованный рыжик И огурчик солёный, и селёдка с лучком. Там похмельный синдром ведом только из книжек, А облом «не хватило!» вообще не знаком.
Там грудастые девы не скупятся на ласки, – Их горячие чресла так щедры и сладки; Там влюблённые всюду возлежат без опаски, – Сеновалы для них и для них цветники.
Там сварливые жены, обитая в холодных застенках (Их прескверные рты крепко стянуты грубым дерюжным шнурком), Сочиняют печальные стансы о погубленных ими мужьях-импотентах И читают друг дружке: пальцами, глазами, – молчком.
Там в грозу проливаются с неба потоки пивные с шипеньем, И варёные раки по крышам молотят клешнями – то лакомый град. А промытая солодом даль столь чиста, что пред нею замрёшь с изумленьем, И колени преклонишь, и плачешь… А уж подле, гляди-ка, начался парад!
Строгим шагом чеканным проходят слоны розоватой окраски, И шпалеры чертей белоспинных копытами крошат бетон на плацу, И манерный сиамский котенок, рыцарь ордена аглицкой дамской Подвязки, Салютует перчаткой тебе, – драчуну, шутнику, наглецу.
Ты так горд. Ты так прям. Лишь один непокорный вихор на плешине Рвёт порыв урагана, Повелителя злобного шершней и, кажется, мух. Но вотще! Он не в силах, не в силах, не в силах нагадить мужчине, Что сгорает в «Delirium tremens»[3]. Сгорает, сгорает как пух…

История К

Шумел камыш и ветер в ивах, и перекатами река. По небу мрачному носились, клубясь, густые облака. Склонялся к своему исходу и угасал осенний день. Покоя жаждала природа. Её вся эта поебень Уже изрядно притомила. Она мечтала о весне, Как я мечтаю о прекрасном… А впрочем, речь не обо мне.
Два старичка (ядрёны телом и непосредственны в мечтах), Решили как-то непотребством унять томление в елдах. Объектом гнусного разврата, поганых, низменных страстей Они избрали ту, что молча снесёт напор седых костей. Седы ли старческие кости? Вопрос, ну право, о хуйне! Я, между прочим, не биолог. И, кстати, речь не обо мне.
Бедняжку, бледную от страха, втащили волоком в избу, Пинками к печи подогнали и привязали за трубу. Ужасной, прочною верёвкой, – шершавой, толстою пенькой Её безропотное тело они и крепко и умело стянули опытной рукой. О, если б я там оказался в тот гнусный миг, в том страшном сне, Уж я бы с ними разобрался!.. Как жаль, что речь не обо мне.
Затем, вздыхая похотливо, метнули жребий: кто вперёд, Кто этой девственной малышке… о, звери!.. Целку раздерёт! Удачник, словно пёс над дичью, над ней нависнул, гогоча, Готовый к дикой содомии. И вдруг упал: «Врача, врача!» Его приятель вероломный, себя почуяв на коне, Отбросил в сторону больного (как видим, речь не обо мне).
– Не можешь срать – не мучай жопу! – переиначил он стихи. – Напрасно я с тобой связался. Тебе не трахнуть и блохи. Смотри, как я! – И вот ловчила спускает брюки до колен, Подходит к нежному созданью, неся, как знамя, толстый член, Прицельно к лону придвигает… И получает кирпичом: Больной без промаха кидает. Я, как и прежде, – ни при чём.
Картина жаждет кисти Босха (лишь в крайнем случае – Дали): Два крепким телом аксакала в застывших позах, средь пыли, В кривой, заброшенной лачуге, лежат. В их мёртвые глаза Глядит, привязанная крепко – за печку – юная коза. А вы что думали, девица? А я считал, что там свинья. А вышло – вон как. Кто в ответе? Козе понятно, что не я!
вернуться

3.

Белая горячка.