Обычно мы смотрим на розу как на порождение природы, часть её саморазвития, но на язык мы смотрим как на нечто, созданное людьми, нечто, на что обладаем патентом только мы.
Но как мы сами являемся частью удивительного биологического проекта, делающего Землю уникальной, во всяком случае в нашей области Вселенной, так же и язык является частью этого биологического проекта.
Принять такой взгляд на вещи не означает, что мы тем самым лишаемся свободной воли и можем переложить вину за все наши несчастья на биологическое развитие. В нашей власти остаётся и написать всё, что угодно, и изобрести всё, что угодно, к счастью или к несчастью, но лишь на определённом уровне. На другом уровне и свобода воли, и язык теряют всякое значение. Сама природа Солнца, которое горит и в конце концов сжигает самоё себя, само то, что смерть существует даже на вселенском уровне, делает нашу собственную обыденную смерть здесь, на Земле, образом того, что если мы и повелеваем всем, то лишь потому, что не повелеваем ничем. А если бы мы и вправду могли повелевать всем, то точно были бы не здесь просто потому, что у нас не было бы никаких оснований пытаться выжить.
В течение долгого времени, пытаясь выжить, мы, к счастью, научились делать вид, будто язык принадлежит только нам. Будто слово – это целиком наше изобретение, призванное заклинать и усмирять мир вокруг нас. И вот наконец, настолько продвинувшись в этом усмирении, мы открыли, как это усмирение усмиряет нас самих. И речь я здесь веду не о смирении, не о самообладании – мы даже ещё не разобрались толком, как в них следует упражняться, во всяком случае в масштабе общества.
Не исключено, что я следую этой идее, поскольку не представляю, чтобы человека ущемляла мысль о том, что нужно лишь прислушаться к музыке слова, чтобы понять, что и оно создано чем-то бо́льшим, чем мы сами. Из чего не следует, что оно обязательно должно называться божественным.
Но слово обязательно должно называться двойственным. Быть двойственным. Оно должно пребывать и внутри и снаружи. Оно должно быть внутри сознания, называющего что-то божественным, но одновременно и снаружи в этом божественном, порождающем сознание. И между этими двумя уровнями в стихах должен течь нестихающий диалог.
Возможно, функцию слова можно описать, использовав образ мембраны между внешним и внутренним, мембраны, регулирующей осмотическое взаимодействие между сознанием и окружающим миром.
И лишь когда своё место в стихах нашло достаточное количество слов, тем самым вызволив из памяти достаточно много забытого, но самого важного в жизни, и знание обыденное обретает связь со знанием врождённым, – когда всё это и многое другое реализовалось, выхватывая слова из воздуха или вырывая их с библиотечных полок, то в конце концов возникает некий баланс, выравнивается осмотическое давление, и функция мембраны становится ненужной. Слово окончательно становится самим собой.
И это не означает, что больше невозможен диалог со стихами. Напротив. Это означает скорее, что во всяком случае на какое-то время найден баланс между внешним и внутренним, мембрана сделалась непроницаемой – а слово «dichten» (нем. сочинять стихи) имеет также значение «уплотнять, делать непроницаемым» – непроницаемым, поскольку больше ничто не пытается проникнуть, чтобы захватить и подчинить себе другой уровень, всё в стихах начинает парить, будучи постоянно и в движении, и в покое, как в оке тайфуна, в том, что Новалис называет «das seltsame Verhältnisspiel der Dinge» («удивительной игрой между соотношениями вещей»).
И разумеется, это желанное состояние, за достижение которого человек готов отдать многое. Ведь, наверное, мы так устроены, что это состояние, в самом буквальном смысле объясняющее мир, не сможет существовать, если слова не называют его, тем самым не создавая его снова и снова перед нашим удивлённым взором.
Упорядочивающее действие случайности
Как-то в пригородном поезде мне довелось услышать такой обмен репликами между двумя пожилыми дамами:
«Нет никакой необходимости во всех этих случайностях».
«Нет, конечно. Так дело не пойдёт. – Вообще слишком много дано на откуп случаю».
Я не слышала, о чём они толковали. Это могло быть всё, что угодно. И реплики эти мог произнести кто угодно. Потому что, несмотря на их обыденный тон, они выхватили нечто общее в человеческом отношении к случайному и необходимому. Лучше всего это видно, если сформулировать два более абстрактных вопроса, скрывающихся в этих будоражащих и воинственных констатациях. Во-первых: необходима ли случайность? Во-вторых: всё ли решает случай?