Выбрать главу

Мне бы попросту следовало избегать наречий. Сколь возможно. Но наречия весьма своевольны. И довольно навязчивы. Они всегда найдут лазейку. Как, очевидно, нашли сейчас. Наречию обязательно нужно пристроиться перед прилагательным «бесконечное». Досадно, когда наречие без особого вреда способно пристроиться перед столькими прилагательными. Мнимо одинокими. Мнимо беспомощными, мнимо неподвижными. Но что есть, то есть. Впечатление такое, что место перед бесконечным для большинства наречий зияет пустотой, притом что не слишком-то многие из них горят желанием пристроиться именно здесь. Ни довольно бесконечное, ни весьма бесконечное, ни очень бесконечное. И даже ни безумно бесконечное, ни, на худой конец, чрезвычайно бесконечное. Может быть, неизменно бесконечное. Но «мнимо» вписывается лучше всех. Мнимо бесконечное. И, как и во всех прочих наречиях, есть в нём что-то покровительственное. Что-то ранжирующее. Оценивающее. Так что существительное и прилагательное лишь с немалым трудом выторговывают право остаться наедине и делать что хотят. Взглянем на цитату из Лу Цзи. Наречие стало бы для неё полной катастрофой. «В одном-единственном метре шёлка содержится мнимо бесконечное мировое пространство». С шёлком так не обращаются. Тем более если имя твоё Лу Цзи и ты полагаешься на силу воображения – и свою, и других людей.

(Ингер Кристенсен. «Шёлк, пространство, язык, сердце»)

Так же как и грамматические категории, «я» неразрывно связано с окружающим миром («Как глаз, не видящий собственной сетчатки»). Человек ощущает мир, и мир посредством человека тоже ощущает себя. «Состояние тайны», таким образом, вовсе не является попыткой разрезать закрученную ленту Мёбиуса, скорее это зеркало, которое позволяет упорядочить бесконечное.

В 1988 году для цикла «Сентябрьские рассказы» Ингер Кристенсен написала «Натальины рассказы» («Nataljas fortællinger»). Этот цикл представляет собой коллективный декамерон, написанный семью разными писателями. Семеро мужчин и женщин, спасающихся от атомного заражения, в течение семи дней рассказывают друг другу свои истории.

И вновь её посещает лирическое откровение. После невероятно сложного в концептуальном плане «Стихотворения о смерти» («Digt om døden»,1989), опять-таки с интервалом в два года, в 1991-м появляется ещё один шедевр, «Долина бабочек», с подзаголовком «Реквием». «Долина бабочек» впоследствии была включена в Датский культурный канон (Kulturkanonen), состоящий из 108 произведений искусства, признанных неотъемлемой частью датской культуры. С чисто формальной точки зрения это пастиш, поскольку венок сонетов в конце XX века трудно назвать свежим. Такой заход, с попыткой формально ограничить интеллектуально-стиховой поток, пережил свой поздний расцвет в конце XIX – начале XX века. Казалось бы, и с содержательной точки зрения это так, поскольку тема смерти, никогда не оставлявшая нашего автора, продолжает ту же линию, что и написанное два года назад стихотворение. Но устаревшая форма оказывается сверхактуальной для новой системы письма. Мало того что здесь подхватывается барочная эмблематическая формула (катрены соответствуют pictura, а терцеты subscriptio[3]), но и содержание разговора – динамика рефлексии. И мы наблюдаем не только разветвления одной и той же темы, а полемизирование с предшествовавшими размышлениями, спор с самой собой. Всё это можно рассматривать на разных уровнях: безрифменная, без ясного метра, хотя и ритмизованная, сдержанная поэтическая речь «Стихотоворения о смерти» сменяется жёсткой метрической схемой и взволнованными интонациями. Но волнение это передаёт не одно какое-то случайное состояние, а семиозис «я», раскрытие и цветение знаковой системы. Это и Ангел света и Смерть. И бабочки, которые одновременно и знаки и символы – скажем, умершие близкие. Но метафизическое возникает только на уровне метафоры. «Реальность» бабочек в реальном мире (долина Брайчина – реальный топоним на карте Европы, на границе между Грецией и Македонией) редуцируется дважды: до химических соединений и до оптических явлений. Содержанием их наделяет автор, задающийся вопросом о существовании объективно данного смысла жизни. Не есть ли чередование смерти и рождения всего лишь «печаль симметрий»? Всего лишь рифмоидная структура без особого содержания? Когда одно объясняется и производится через другое, как эмблема в барокко, из которого лучше всего мы вынесли урок vanitas vanitatis? Как считают многие комментаторы, Кристенсен, следуя за развитием своей мысли, приходит к решающим словам в X сонете. (Чисто математически это как бы терцет высшего порядка, то есть десятый сонет в венке сонетов, состоящем из 14 сонетов, плюс магистрал, как из 14 строк состоит один сонет, что соответствует subscriptio.) Речь идёт о Радужницах, которые в период окукливания становятся похожими на листья ивы, становятся «изображением», именно поэтому говорится, что гусеницами они поедают свой собственный образ, те самые листья ивы.

вернуться

3

Pictura и subscriptio (subscription) – в средневековой и барочной литературе «изображение» и «подпись», то есть «смысл» (лат.).