Выбрать главу

Я той боюсь, которая однажды

на Мамисоне1

искрящимся днем

глядела в мир с неукротимой жаждой

и верила во всем ему, во всем…

Но это больше, чем воспоминанье.

Я не о ней.

Я о гранитном зданье.

Здесь, как в бреду, все было смещено:

здесь умирали, стряпали и ели,

а те, кто мог еще

вставать с постелей,

пораньше утром,

растемнив окно,

в кружок усевшись,

перьями скрипели.

Отсюда передачи шли на город -

стихи, и сводки,

и о хлебе весть.

Здесь жили дикторы и репортеры,

поэт, артистки…

Всех не перечесть.

Они давно покинули жилища

там, где-то в недрах города,

вдали;

они одни из первых на кладбища

последних родственников отвезли

и, спаяны сильней, чем кровью рода,

родней, чем дети одного отца,

сюда зимой сорок второго года

сошлись — сопротивляться до конца.

Здесь, на походной койке-раскладушке,

у каменки, блокадного божка,

я новую почувствовала душу,

самой мне непонятную пока.

Я здесь стихи горчайшие писала,

спеша, чтоб свет использовать дневной…

Сюда, в тот день,

когда я в снег упала,

ты и привел бездомную — домой.

III

…По сумрачным утрам

ты за водой ходил на льдистый Невский,

где выл норд-вест,

седой, косматый, резкий,

и запах гари стлался по дворам.

Стоял, пылая, город.

В семь утра

темнел скелет

Гостиного двора.

……

И на Литейном был один источник.

Трубу прорвав, подземная вода

однажды с воплем вырвалась из почвы

и поплыла, смерзаясь в глыбы льда.

Вода плыла, гремя и коченея,

и люди к стенам жались перед нею,

но вдруг один, устав пережидать, -

наперерез пошел

по корке льда,

ожесточась пошел,

но не прорвался,

а, сбит волной,

свалился на ходу,

и вмерз в поток,

и так лежать остался

здесь,

на Литейном,

видный всем, -

во льду.

А люди утром прорубь продолбили

невдалеке

и длинною чредой

к его прозрачной ледяной могиле

до марта приходили за водой.

Тому, кому пришлось когда-нибудь

ходить сюда, — не говори: «Забудь».

Я знаю все. Я тоже там была,

я ту же воду жгучую брала

на улице, меж темными домами,

где человек, судьбы моей собрат,

как мамонт, павший сто веков назад,

лежал, затертый городскими льдами.

…Вот так настал,

одетый в кровь и лед,

сорок второй, необоримый год.

О, год ожесточенья и упорства!

Лишь насмерть,

насмерть всюду встали мы.

Год Ленинграда,

год его зимы,

год Сталинградского

единоборства.

IV

В те дни исчез, отхлынул быт.

И смело

в права свои вступило бытие.

А я жила.

Изнемогало тело,

и то сияло, то бессильно тлело

сознание смятенное мое.

Сжималась жизнь во мне…

Совсем похоже,

как древняя шагреневая кожа

с неистовой сжималась быстротою,

едва владелец — бедный раб ее -

любое, незапретное, простое

осуществлял желание свое.

Сжималась жизнь…

Так вот что значит — смерть:

не сметь желать.

Самой — совсем не сметь.

Ну что же, пусть.

Я все равно устала,

я все равно не этого ждала

на тех далеких горных перевалах,

под небосводом синего стекла,

там, где цветок глядел из-за сугроба,

где в облаках, на кромке крутизны,

мы так тогда прекрасны были оба,

так молоды, бесстрашны и сильны…

…Все превратилось вдруг в воспоминанье:

вся жизнь,

все чувства,

даже я сама,

пока вокруг в свирепом ожиданье

стоят враги, безумствует зима,

и надо всем -

сквозь лед, и бред, и ночи,

не погасить его, не отойти -

рублевский лик и стынущие очи

того, кому не сказано:

«Прости!»

Того, кто был со мной на перевале,

на одиноком блещущем пути,

и умер здесь, от голода, в подвале,

а я -

я не могла его спасти…

…Еще хотелось повидать сестру.

Я думала о ней с такой любовью,

что стало ясно мне: на днях — умру.

То кровь тоскует по родимой крови.

Но незнакомый, чей-то, не родной,

ты ближе всех, ты рядом был со мной.

И ты не утешал меня.

Ночами,

когда, как все, утратив радость слез,

от горя корчась, я почти мычала,

ни рук моих не гладил, ни волос.

Ты сам, без просьб,

как будто б стал на страже

глухого отчужденья моего;

ты не коснулся ревностью его

и не нарушил нежностию даже.

Ты просто мне глоток воды горячей