Выбрать главу
Иначе думается, пишется, И громкою октавой в хоре Земной могучий голос слышится Освобожденных территорий.
Весеннее дыханье родины Смывает след зимы с пространства И черные от слез обводины С заплаканных очей славянства.
Везде трава готова вылезти, И улицы старинной Праги Молчат, одна другой извилистей, Но заиграют, как овраги.
Сказанья Чехии, Моравии И Сербии с весенней негой, Сорвавши пелену бесправия, Цветами выйдут из-под снега.
Все дымкой сказочной подернется, Подобно завиткам по стенам В боярской золоченой горнице И на Василии Блаженном.
Мечтателю и полуночнику Москва милей всего на свете. Он дома, у первоисточника Всего, чем будет цвесть столетье.

ОЛЬГА БЕРГГОЛЬЦ

(1910–1975)

МОЙ ДОМ

А в доме, где жила я много лет, откуда я ушла зимой блокадной, по вечерам опять в окошках свет. Он розоватый, праздничный, нарядный.
Взглянув на бывших три моих окна, я вспоминаю: здесь была война.
О, как мы затемнялись! Ни луча… И все темнело, все темнело в мире… Потом хозяин в дверь не постучал, как будто путь забыл к своей квартире. Где до сих пор беспамятствует он, какой последней кровлей осенен?
Нет, я не знаю, кто живет теперь в тех комнатах, где жили мы с тобою, кто вечером стучится в ту же дверь, кто синеватых не сменил обоев — тех самых, выбранных давным — давно… Я их узнала с улицы в окно.
Но этих окон праздничный уют такой забытый свет в сознанье будит, что верится: там добрые живут, хорошие, приветливые люди.
Там даже дети маленькие есть и кто-то юный и всегда влюбленный, и только очень радостную весть сюда теперь приносят почтальоны.
И только очень верные друзья сюда на праздник сходятся шумливый. Я так хочу, чтоб кто-то был счастливым там, где безмерно бедствовала я.
Владейте всем, что не досталось мне, и всем, что мною отдано войне.
Но если вдруг такой наступит день — тишайший снег и сумерек мерцанье, и станет жечь, нагнав меня везде, блаженное одно воспоминанье, и я не справлюсь с ним, и, постучав, приду в мой дом и встану на пороге, спрошу… ну, там спрошу: «Который час?» или — воды, как на войне в дороге,— то вы приход не осуждайте мой, ответьте мне доверьем и участьем: ведь я пришла сюда к себе домой, и помню все, и верю в наше счастье…

ЯРОСЛАВ СМЕЛЯКОВ

(1913–1972)

РЯЗАНСКИЕ МАРАТЫ
Когда-нибудь, пускай предвзято, обязан будет вспомнить свет всех вас, рязанские Мараты далеких дней, двадцатых лет.
Вы жили истинно и смело под стук литавр и треск пальбы, когда стихала и кипела похлебка классовой борьбы.
Узнав о гибели селькора иль об убийстве избача, хватали вы в ночную пору тулуп и кружку первача
и — с ходу — уезжали сами туда, с наганами в руках. Ох эти розвальни и сани без колокольчика, впотьмах!
Не потаенно, не келейно — на клубной сцене, прямо тут, при свете лампы трехлинейной вершились следствие и суд.
Не раз, не раз за эти годы — на свете нет тяжельше дел! — людей, от имени народа, вы посылали на расстрел.
Вы с беспощадностью предельной ломали жизнь на новый лад в краю ячеек и молелен, средь бескорыстья и растрат.
Не колебались вы и мало. За ваши подвиги страна вам — равной мерой — выдавала выговора и ордена.
И гибли вы не в серной ванне, не от надушенной руки. Крещенской ночью в черной бане вас убивали кулаки.
Вы ныне спите величаво, уйдя от санкций и забот, и гул забвения и славы над вашим кладбищем плывет.
МИЛЫЕ КРАСАВИЦЫ РОССИИ
В буре электрического света умирает юная Джульетта.
Праздничные ярусы и ложи голосок Офелии тревожит.
В золотых и темно-синих блестках Золушка танцует на подмостках.
Наши сестры в полутемном, зале, мы о вас еще не написали.
В блиндажах подземных, а не в сказке наши жены примеряли каски.
Не в садах Перро, а на Урале вы золою земли удобряли.
На носилках длинных под навесом умирали русские принцессы.
Возле, в государственной печали, тихо пулеметчики стояли,
Сняли вы бушлаты и шинели, старенькие туфельки надели.
Мы еще оденем вас шелками, плечи вам согреем соболями.
Мы построим вам дворцы большие, милые красавицы России.
Мы о вас напишем сочиненья, полные любви и удивленья.