В Минске.
Не в Америке.
У меня была одна знакомая, дочь партизана, вернее — сирота.
Она работала в аптеке, в Минске, напротив обелиска — очень высоко — и — вечного огня по тем, что — померли, так скажем, коротко — Марина. Тоже Марина.
Америка.
— Марина, как жизнь?
— Ничего.
— А как ты?
— Ничего.
— Познакомьтесь, товарищ, Марина.
— То же самое. — Та говорит, что помоложе.
— Марина.
— Как Юра? Как Галя?
— Ты из вежливости?
— Нет, из интереса.
— Ничего. И Юра и Галя — ничего. А как ты?
— Из вежливости?
— Нет, серьезно — как? Как дети? Как все устроилось?
— Отлично.
— Марина — это я к Цветаевой — это мои товарищи. — а это — Марина Цветаева.
— Слышала, но не читала.
— И не читай, — сказала Марина Цветаева.
— Все же — я посоветовал — вы уж так не разговаривайте. Читатель — можно и не читать. Тебе, Марина, можно. Ничего не читай вообще. Совет нелеп. Но — не читай, разучись грамоте вообще.
— Сумеете?
— Запросто.
Вылетим.
И вылетели — ровно над тем местом, где и предполагалось. Во что я верил — вылетаем.
Вылетели, вылетели.
Марина приземлилась лучше, чем я.
Тормозной парашют сработал.
Я — лично — не надеялся, ибо Марина все сочиняет — но — сработал.
Нас выбросило туда, куда нам попасть хотелось.
Там шел дождик.
Ну мелкий, такой мелкий.
Зонтов — не нужно, а им, американцам все под зонтами, в нейлоне и поролоне — в чем? — Зонтов почти не виделось, на
что Марина, не удивившись, а усмехнувшись —
улыбнувшись — мне сказала — суки.
Тут извинилась, хотя.
Стон.
Мы с Мариной очутились там, где нам и быть недолжно — не по чину, — я имею в виду — и — на виду — Марину — но — очутилась с неба свалившись. С неба. С помощью тех систем торможения — если надаешь — о чем Марина забыла — или — понадеялась, что и тут ее уж пронесет — нет — не пронесло, все было технически исполнено очень и очень точно.
Америка.
А мы — мы — по делам.
— Марина, это их дела. Нам важно — не пролететь.
— Не пролетим.
(собачки, милые, что ели из своих вроде мисочек.)
— Вы понимаете — не промахнуться.
— Я вам обещаю.
Читатель, земной шар — сверху — выглядит блистательно. Он голубой — морей больше, чем суши, — он — родина человечества — голубой, бледно-голубой — а иной раз и — ярко. В общем — поскольку у нас с Мариной были свои дела — вовсе не космического порядка, но — женщина в ней преобладала и — вот тут уж, читатель, я ничего не понимаю. Абсолютно.
Как красиво все было — прекрасно.
Мне сверху видно все — ты так и знай.
Летели.
— Марина — не пролететь бы. Гренландия-то позади.
— Не пролетим.
— Да я вам верю, Марина, но — чисто технически — пролетим, а для дела летим, — я — не для выяснения — повидаться, а вы — уж не знаю в каком качестве.
— Мариной.
— Марина, Марина, Марина — ты маленькая прима-балерина?
— Не обо мне.
— Знаю.
— Не пролетим.
— Уж Калифорния под нами. Вы посмотрите?
— Я вижу.
— Что делать?
— Во-первых, — вы уж простите, что я так с вами говорю — освободиться от собачек — вернее — собачек отсадить от нас.
— Проще простого.
Итак, мы оказались в Каире. Испытывая некоторые трудности — впрочем — технического порядка: отсутствие пробковых шлемов, незнание арабского языка и еще чего-то неосновного, а основным была жажда — увы — не познания — а воды. Все-таки сказывалось, что накануне, перед отлетом, мы выпили. Не читайте на ночь журнал «Наука и жизнь», советую, очень советую. Далее мы — причем небезуспешно — производили уникальные раскопки пирамиды Тутанхамона 25-того, которого так глубоко закопали — вернее — запирамидили, что нам стоило большого труда пробраться сквозь лабиринты, провалы, освещенные смутно — причем, один из нас провалился в бездну — вот кто — забыл, но мы все добросовестно разыскали, все предметы обихода, быта и небытия, где в ряду каких-то чудес роскоши, среди которых было четыре совершенно одинаковых — чистого золота — Нефертити, одна из них, причем, была в кепке, — оказалось множество других предметов — вот уж не ожидал, вот уже — не надеялся: не мыслил, не помышлял, что в пирамидах скрываются, кроме мумии, родственники, знакомые, соседи, какие-то самые наилюбимейшие собаки и кошки, парикмахерши, лифтерши, тети Вали и дяди Миши, одна знакомая девушка с Серпуховки, что невдалеке от метро, и рябая продавщица нива, забывавшая каждую зиму, когда пива на открытом воздухе не продают, что мы знакомы, что меня крайне расстраивало, и тут они все — и продавщицы, и прочие — вдруг полетели на парашютах — разноцветных, разнообразно и разновысоко покачивающихся в теплом вечернем небе, подпрыгивая ногами, улыбаясь, стропы придерживая, едва не касаясь ногами крыш и — прямо на меня, а среди них — вот уж чего не ожидал, не надеялся, не верил и не предполагал — летела моя любимая, ах, как она летела! — в бледно-зеленом платье, румяная, как заря, выцветшая, светловолосая, рыжая, голубоглазая, очень серьезно относящаяся, очевидно, к полету — в таких совершенно летних сандалиях или же тапочках — не разглядел, ибо заслонили ее тети Маши и дяди Пети, пролетая мимо, но что успел, то разглядел — что смотрела она куда-то в сторону, где пролетал некий молодой орел в чем — не заметил, ибо ничего кроме любимой заметить не мог — а золотоволосая ее голова, рыжая, родная — глаза удивленные, пролетающие, ресницы выцветшие — хоть бы слово сказала, пролетая, — ничего, и не сказала ни единого слова, тихий ангел пролетел. Я пытался приостановить — задержать хотя бы — этот сон, оттеснив в сторону тетю Машу, парикмахершу, которые упорно как-то загораживали мою любимую, оттесняли ее на задний план так, что лишь где-то, вдалеке, уж бледно зеленело ее платьице, тапочки покачивались, покачивались, все сносилось вбок, в лес какой-то — отдаленно — сосновый, сносилось — увы! — не разглядеть. Прости, читатель, прости. Читатель, ты прости, когда грустит писатель, ему сюжет вести все кажется не кстати, ему сюжет вести — как иногда грести — желанье пропадает, а лодочка плывет. Плывет, плывет по Волге лодочка, плывет туда, где милый мой живет, где ждет, скучает — долго, куда меня Волга вдоль по течению несет. Есть такая песенка, песенка любимая. Нескончаемо долго — после пирамид, парашютов и пролетающих любимых — я брел по какому-то лесу, в прохладе и покое. Время близилось к вечеру. Все было беззвучно, все остановилось. Птицы останавливались на лету. Шишки не долетали. Белки, подпрыгнув, висели, вернее — зависали — что им несвойственно, ибо даже при прямом падении — а может, нам-то кажется, что они падают, а они — летят, — так вот даже белки, помню, остановились. И листья, медленно спадающие с дерев, встали, как им уж удалось встать в воздухе, переворачиваясь и не переворачиваясь, боком и вкось и вкривь, но — застыло все. Я брел по этой застывшей и глубоко мне невыносимой местности, где все молчит, висит, не сообщается — брел, понимая, что я — во сне, но одновременно — понимая, что вовсе это не сон, и нет грани между сном и тем, что считается жизнью, — условно, читатель, условно! — безусловно лишь то, что человек спит и снится ему ноле и снится ему — с настойчивостью и безнадежностью, что можно это вновь повидать, — его любимая. Снится какая то электричка — почему? Электричка мчалась прямо через ноле, осеннее, пустое, печальное — что еще сказать? — под небом осени печальной — летит — опять же в полной тишине, а любимая — тут, читатель, на самом интересном, а может быть, и самом неинтересном месте, — лента оборвалась. Забыл я, что в таких случаях кричат киномеханикам — но тут уж, поскольку я сам был и киномеханик, и зритель, и какой-то неведомый прибор, с помощью которого можно увидеть наяву любимую и раскопки пирамид, то тут уж никто не виноват, кроме реальной жизни, которая входит в сны со всей бесцеремонностью реальной жизни. Обычные. Только зря она напивается. Хотя — какое мое дело? Итак, итак. Будьте здоровы, милая. Я уж сразу. Ура. Вот вы писатель, говорит она, писатель. Да нет, говорю я, какой я писатель — я ей вполне серьезно говорю. Нет, отрицает она, вы все-таки писатель. Да вы же ни строчки не прочитали, ни странички. Да я вообще не читатель, не читательница. Но — по общественному положению — вы писатель. Нет, говорю я, нет такого общественного положения. Можно быть депутатом, судьей, милиционером — я намеренно беру должности, а не службу, хотя — где она, эта грань между должностью и службой? — вот я и запутался. Потому что с утра тоже ничего не ел, а выпил — ох, плохо это кончится. Давайте я за вас замуж пойду. Нет уж, нет. А чем я хуже других? Я красивая, правда? Мне бы дурой быть — вот бы помогло! Но я — не дура, то есть, конечно, дура, но не в практическом смысле, дурой надо родиться. Дура — это талант. Сволочь — тоже талант. Неохота быть юродивой, но уж в такой день! Монологи продолжаются, а вы, писатель, слушайте. Слушайте и кушайте, закусывайте. А то мы оба будем хороши. Кстати, я вас с женихом познакомлю. Вот-вот нагрянет. Жених. Подколесин. У меня удобно — первый этаж. А представьте, каково бы с