АРААЯ: А у нас в Латвии все так: или женятся, или самоубийством кончаются.
Молча стоит Галя Копалина.
Она тихо плачет.
Слеза, крупная, как капля ртути, выкатилась из ее глаза и побежала по щеке.
Галя вытерла мокрые щеки и сказала спокойным голосом:
— Б-р-р-р. Я мертвецов боюсь, просто ужас. И вообще — у меня билет в Дом кино на итальянцев.
Она сорвалась с места, и только пестрый платок замелькал в пролете лестницы.
Все усиливается шум голосов.
Все чаще люди смотрят на часы.
Все устали, всем надоело.
6 часов.
Зал закрыт.
К двери протискивается женщина и кричит совершенно цыплячьим голоском:
— Сначала члены месткома!
Дверь с треском распахивается. Все лезут в зал, как на хороший просмотр.
Темно.
Все ушли.
И вдруг — вспыхивает спичка, осветив тонкое человеческое лицо. Прядь волос на высоком лбу. Это — Вова Кривцов.
Он зажигает спичку и долго-долго держит ее в пальцах. Пламя лижет кожу — но ему наплевать.
Он на ощупь проверяет, что такое быть мертвым.
Гаснут и снова загораются спички, разбрасывая по стенам зеленые искры…
И наконец темнота поглощает все…
Сегодня вечером мы пришли к Шпаликову. Тра-ля-ля… Он был трезвый и серьезный, а мы — пьяные и глупые. Не сердись на нас, пожалуйста, Гена… Мы очень любим тебя и твой сценарий, и режиссера Хуциева, и ею творчество, и «новую волну», и все такое интересное и необычайно талантливое, как все молодые кинематографисты, которые есть теперь, хотя они и очень любят нить водку, да и не только водку, но все равно они хорошие, а самый хороший среди них ты, и самый умный, и самый юный, и новый, и талантливый, и полосатый, в полосатой рубашечке, и такой красивый, и любимый всеми девушками города Москвы. Да и не только Москвы — других городов тоже. Будь здоров, Гена!
Это есть такая песня: «Милый, ты с какого года и с какого парохода?»; не вся песня — припев, кажется, а точно я не знаю. Песня довольно длинная и бестолковая, но все равно очень хорошая, если ее спеть с настроением или же услышать в определенном настроении. Вот я услышал однажды про этого милого с парохода и запомнил две строки — запали в голову и держатся вот уже сколько лет, а песню я слышал один раз, ночью, когда шел домой — ее пели хором проходящие в обнимку — лиц не разобрать, а пели громко: «Милый, ты с какого года и с какого парохода?». Зачем я все это пишу? Я не знаю, хотя мне хотелось об этом как-то написать. Во всякой истории самое трудное — да, начало. Множество начал стоят передо мною, и я не решаюсь выбрать хотя бы одно из них по той причине, что выбор определяет ход повествования, а мне бы этого не хотелось. Можно начать так: «Майские тяжелые жуки летают весенними вечерами». Они действительно летают — все верно, и тяжесть их вполне ощутима; какие-то они тяжеловатые на взлете и тяжело падают с веток на землю, если дерево потрясти. Весна, весна на улице, весенние деньки. Бесконечная весна. Только май, а конца не видно. С какого-то периода, возраста, может быть, весны начинают лететь мимо со страшной силой то зеленью, случайно мелькнувшей в окне, то бог знает чем, а чаще всего — летят все эти дни листком календаря, если календарь имеется, в котором лишь число определяет, что мы уже в апреле. И ваг однажды в такой весенний день, ближе к вечеру, напала на меня тоска. Я открыл окно и посмотрел вниз. Виды привычные. Скверик, магазин цветов. На скверике ребята запускали модель самолета на длинной веревке, а скорее всего — на рыболовной леске. Красный самолетик летал по кругу, тарахтел, мельтешил, поворачивался крылом, готовый свалиться, взмывал совсем неожиданно для испытателя, который — слава богу! — не сидел в нем, а лишь руководил издали, стоя в центре круга, образуемого вращающейся моделью. Красный самолетик, закат, треск над дворами — весна, первая пыль — все уже подсохло, а дождя еще не было, не грохотал еще гром в небе голубом. А рядом, за забором, бродили в длинных синих байковых халатах — и в ярко-синих, новых, и в белесых, выцветших — больные и выздоравливающие военного госпиталя. Кто там из них действительно выздоравливал, а кто нет — сверху не разобрать, но я когда-то сам лежал в госпитале, и то обстоятельство, что люди уже ходят, воспринимал как победу и радость. Но потом, позже, я узнал, что некоторые из тех, кто уже ходили по аллеям и скверикам и даже, случалось, выпивали с посетителями в приемные дни, так вот и они умирали. Но когда я смотрел на них из окна, лежа на вытяжении с переломанными ногами, они вселяли в меня надежду, что вот я тоже встану когда-нибудь, хотя бы и на костылях. А они еще ходили пить пиво — полное счастье! — мы в палатах изнывали от жары. Гуляющие — да вселяют надежду и в родственников, и в знакомых, и в случайных людей, которые ожидали от госпиталя однообразия белых палат и пустых коридоров, по которым изредка провозят на тележке усопшею или же усопшего не вполне, а везут его в ту самую палату, где, умирающий, никого не смутит, не повлияет угнетающе на нервную систему оставшихся товарищей по палате, которые могут и растеряться при виде покойника и как-то обратить все эти мысли на самих себя, повернуть случай в сторону личных обстоятельств. Вот этого врачи очень боялись и оберегали нас всячески.