Выбрать главу

С крахом первой оттепели, словно мстя кому-то там наверху за разрушенные надежды и пору­ганную честь, страна истово полюбила белогвар­дейцев. В том самом 68-м, когда в Прагу вошли танки, на экраны вышли "Служили два товари­ща" с трагическим поручиком в исполнении ку­мира эпохи Высоцкого. Там же — волнующий эпизод: оттесненные красными к берегу, офице­ры сами уходят на смерть в воды Черного моря — в полный рост, не оборачиваясь. В том же 68-м другой поручик, в исполнении Владимира Ива­шова (недавнего трогательного красноармейца из "Баллады о солдате"), пел задушевное и горе­стное "Русское поле" во второй серии о неулови­мых мстителях. Белые офицеры оттянули на себя неказенный патриотизм.

Одним из эпиграфов к поэме "Перекоп", про­должающей мотивы "Лебединого стана", Цвета­ева поставила: "— Через десять лет забудут! — Че­рез двести — вспомнят! (Живой разговор летом 1928 г. Второй — я.)". Вспомнили раньше.

Вспоминали — по сути так же, хотя по-ино­му — и до. Сергей Михалков рассказывал, что в первом варианте сочиненный им гимн начинался не с "Союз нерушимый республик свобод­ных...", а с внутренней рифмы: "Союз благород­ный республик свободных...". Сталин против этой строки написал на полях: "Ваше благородие?" Ми­халков оборот заменил. Понятие "благородство" было намертво связано с тем офицерством.

Свои офицеры о чести не напоминали, бра­лись чужие — из собственного прошлого, даже и объявленного вражеским, даже прямо из вражес­кого — лишь бы изящно и именно благородно. Очаровательные франты-белогвардейцы из "Адъютанта его превосходительства", первые красав­цы-нацисты из тетралогии "Щит и меч" (все тот же 68-й). В "Щите" все-таки еще настойчиво на­поминали, что среди немцев лучше всех русские, один симпатичный гитлеровский офицер гово­рит другому: "Сейчас бы щей, сто грамм и по­спать". Но уже через пять лет и всего через два­дцать восемь после войны страна без памяти и оговорок влюбилась в элегантных эсэсовцев "Семнадцати мгновений весны".

 Своего человека в погонах тоже попытались освободить от идеологии, делая упор на тради­ции (успешный фильм 71-го года "Офицеры"), чтобы он обходился вовсе без прилагательных и без формы — одними погонами. После того как главное прилагательное сменилось, об офицере запели в полный голос: про сердце под прицелом, про батяню-комбата. Поручик Голицын и корнет Оболенский перешли из советских кухонь и эмигрантских ресторанов на всероссийский эк­ран.

Цветаевские герои заняли почетное место в новой исторической цепочке. В Приднестровье при генерале Лебеде впервые в России вышел отдельной книгой "Лебединый стан". Как гово­рил соратник генерала: "Ну это просто знамение свыше! Ведь именно после Приднестровья вокруг Лебедя стали объединяться люди, искренне же­лающие послужить державе. Стал складываться Лебединый стан".

В отрогах Ушбы, к юго-востоку от Эльбруса, где в 1942 году в бою с подразделением дивизии "Эдельвейс" погибли двадцать три девушки из горнострелкового корпуса 46-й армии, установи­ли памятник. На нем надпись: "Вы, чьи широкие шинели / Напоминали паруса, / Чьи песни весе­ло звенели — / На голоса, / И чей огонь из автоматов / На скалах обозначил след, / Вы были девушки-солдаты — / В семнадцать лет. / Под зна­ком смерти и без ласки / Вы прожили свой крат­кий век, / И ваши лица, ваши каски / Засыпал снег. / Имена погибших неизвестны".

Положенное на музыку Андреем Петровым стихотворение "Генералам 12 года" прозвучало в фильме Рязанова "О бедном гусаре замолвите слово", включено в сборник "Офицерский ро­манс. Песни русского воинства", вошло в репер­туар караоке по всей России. "Путеводитель по барам, ресторанам, ночным клабам города Но­вокузнецка" сообщает, что Цветаева предлагает­ся "каждую среду в Баре-Ресторане MAVERICK  DVDоке", стоит на 83-м месте, по соседству с дру­гими генералами — песчаных карьеров. Рядом — "Самогончик", "Жмеринка - Нью-Йорк", "Жи­ган-лимон", "Выкидуха".

Заметно отличие от того ряда, в котором воз­никли и пребывали прежде генералы Марины Цветаевой. В 1905 году она восприняла как лич­ную трагедию расстрел лейтенанта Шмидта. В 18-м плакала на фильме Сесиля де Милля "Жан­на — женщина". Тогда же написала цикл "Анд­рей Шенье". Знакомая вспоминала: "Марина почему-то восхищалась титулами, она и в князя Волконского из-за этого влюбилась. Так вот, когда я забеременела, а мой муж был князем, она меня спрашивала: "Что чувствует человек, у которого в животе князь?" Одно из лучших стихотворений чешского периода — "Пражский рыцарь". Цветаева почти плотски была влюбле­на в каменного мужчину: Брунсвик из извест­няка с берега Влтавы — родной брат Тучкова из папье-маше с московской толкучки (поэтичес­кая "гравюра полустертая" помещалась на про­заической круглой баночке из числа того суве­нирного ширпотреба, который в изобилии был выпущен к столетию победы над Наполеоном).

Целая Добровольческая армия Тучковых про­ходит Ледяным походом по стихам "Лебединого стана", которые Цветаева бесстрашно деклами­ровала на публике. "В Москве 20 г. мне из зала постоянно заказывали стихи "про красного офи­цера", а именно: "И так мое сердце над Рэ-сэ-фэ-сэром / Скрежещет — корми — не корми! — / Как будто сама я была офицером / В Октябрьские смертные дни". Есть нечто в стихах, что важнее их смысла: их звучание... Когда я однажды чита­ла свой "Лебединый стан" в кругу совсем непод­ходящем, один из присутствующих сказал: — Все это ничего. Вы все-таки революционный поэт. У вас наш темп".

Все верно: стихи, к тому же на слух, толком не понятны, слышна лишь просодия. Невнятица во всех случаях: либо монотонная и вялая, либо — как в цветаевском случае — ритмичная и звучная. Интонация важнее содержания. Но все-таки по­разительно: военный коммунизм не кончился, НЭП не начался — как же сильна еще была инер­ция свобод. И с другой стороны: как отчаянно от­важна была Цветаева.

Через всю ее жизнь ориентирами проходят рыцари: Наполеон, лейтенант Шмидт, герой Американской и Французской революций герцог Лозен, ростановский Орленок, Тучков 4-й, Андрей Шенье, Кавалер де Грие, Жанна д'Арк, офицеры Добровольческой армии, св. Георгий, "драгуны, декабристы и версальцы". И один на протяжении трех десятилетий — муж, Сергей Эфрон.

Это о нем: "В его лице я рыцарству верна..." Тут особенно примечательна двойная датиров­ка: "Коктебель, 3 июня 1914 г. — Ванв, 1937 г.". Цветаева, говоря коряво, актуализировала — дек­ларативно, вызывающе — свое давнее стихотво­рение в те дни, когда французская полиция до­прашивала ее о причастности Эфрона к убийству в Швейцарии советского перебежчика Игнатия Рейсса. Эфрон, сам не убивавший, но как давний агент НКВД расставлявший сети на Рейсса, к тому времени уже бежал в СССР. Его советская жизнь оказалась трагична и коротка, но все же длиннее, чем у Цветаевой: мужа расстреляли в октябре 41-го, через полтора месяца после само­убийства жены.

В эмигрантских кругах Эфрона после побега единодушно называли одним из убийц Рейсса. Как всегда в таких случаях, отбрасывая безупреч­ную до сих пор репутацию человека, прошедше­го с Добровольческой армией Ледяной поход от Дона до Кубани, находились свидетельства и сви­детели его порочной сущности.

"Всю свою жизнь Эфрон отличался врожден­ным отсутствием чувства морали". Это из аноним­ной статьи в парижской газете "Возрождение". Дальше там и "отвратительное, темное насекомое", и "злобный заморыш" (в любом случае ни­как не заморыш — видный и высокий, хоть и очень худой мужчина). Если бы анониму не заливала глаза и разум злоба, он бы мог развить мысль и дать прорасти брошенному зерну.

Честь — превыше морали. Честь — замена мо­рали. Честь — и есть мораль.

Поведение Пушкина в истории последней его дуэли нелепо с позиции разума и довольно со­мнительно с точки зрения этики, но выдержано по правилам чести. Мы вольны к этому относить­ся как угодно, но не считаться с этим — не мо­жем, нам просто ничего другого не остается, коль скоро сам Пушкин принял такую иерархию прин­ципов. Лермонтов в своем отклике "На смерть поэта" высказался исчерпывающе в двух словах: "невольник чести". Все дальнейшие рассуждения о гибели Пушкина — так или иначе вариации это­го словосочетания. (Отвлекаясь, заметим, как в развитии темы возникает извечное русское кли­ше о враждебном инородце: "Смеясь, он дерзко презирал / Земли чужой язык и нравы, / Не мог щадить он нашей славы, / Не мог понять в тот миг кровавый, / На что он руку поднимал". Всего через четыре года новая слава России, сам Лермонтов, был точно так же убит вовсе не чу­жим и вполне понимающим язык и нравы рус­ским человеком Мартыновым.