Меня с самого первого чтения Северянина занимал вопрос: он это всерьез? Про фетэрку и резервэрку, чтоб ошедеврить и оперлить? И только однажды прочел о том, что все-таки не очень. Конечно, нельзя принимать за свидетельство его собственную декларацию "Ирония — вот мой канон": мало ли было у него деклараций, да и канонов. Но вот близкий друг Северянина переводчик Георгий Шенгели (именно ему тот слал стихи из Эстонии в 30-е, все надеясь опубликоваться в советской России; Шенгели хлопотал, но тщетно) говорил: "Игорь обладал самым демоническим умом, какой я только встречал, — это был Александр Раевский, ставший стихотворцем; и все его стихи — сплошное издевательство над всеми, и всем, и над собой... Игорь каждого видел насквозь... и всегда чувствовал себя умнее собеседника — но это ощущение неуклонно сопрягалось в нем с чувством презрения". Тем больше литературной чести Северянину: не Пиросмани салонной разновидности, а сознательный умелец-виртуоз.
Но эстетом он был настоящим, природным. Таких не собьешь. Князь Феликс Юсупов рассказывает в мемуарах, как великая княгиня Елизавета Федоровна (вдова убитого террористом Каляевым великого князя Сергея Александровича), основавшая в Москве Марфо-Мариинскую обитель, заказала художнику Нестерову эскиз рясы для монахинь: жемчужно-серое суконное платье, льняной апостольник и покрывало из тонкой белой шерсти. Совершенно северянинские монашки-грёзэрки.
Его эстетство — преимущественно городское. На природе же он, при всей фанатичной страсти к рыбалке — все-таки дачник. Если в стихах "бестинный пруд", то над ним "гамак камышовый", в котором качается "властелина планеты голубых антилоп". Город он освоил вполне и любил городские радости жизни. Для Северянина "ландолет бензиновый" — прекрасен: потому уже, что это прогрессивное, модное, еще непонятное. В те же годы Мандельштам пишет: "Чудак Евгений — бедности стыдится, / Бензин вдыхает и судьбу клянет!" — совершенно современное экологическое сознание. Северянина завораживает не просто красота, но — новизна красоты: резиновый макинтош и бензиновый ландолет. Перекличка с Хлебниковым и Маяковским, шире — с футуристами, так любившими машины и прогресс. (У меня был знакомый программист из Нью-Джерси, который собирался сменить свою привезенную из Кишинева анекдотически банальную фамилию на динамичную, соответствующую духу Нового Света. Он вдохновенно говорил: "Ты вслушайся, как звучит — Григорий Дизель!") С футуристами эгофутурист Северянин одно время дружил и даже ездил в совместное турне по югу России. Но довольно быстро рассорился, выдав на прощание лозунг: "Не Лермонтова с парохода, а Бурлюков — на Сахалин!" Он выстраивал свою, отличную от их, генеалогию: "Во времена Северянина / Следует знать, что за Пушкиным были и Блок, и Бальмонт!"
Его слава кончилась, как слава многих — с новой властью. Двадцать три последних года из своих пятидесяти четырех Северянин прожил в Эстонии. Еще в 20-м он просил Брюсова похлопотать о въездной визе в Советскую Россию. Брюсов не ответил, а их общей знакомой сказал: "Он лучше сделает, если постарается уехать в Париж или Нью-Йорк. Какие уж тут у нас "Ананасы в шампанском". А в 30-м, когда Северянин встретился с советским послом в Эстонии Раскольниковым, на стандартный вопрос ответил: "Я слишком привык к здешним лесам и озерам... Да и что я стал бы читать теперь в России? Там, кажется, лирика не в чести, а политикой я не занимаюсь".
Как положено поэту, Северянин писал о своей смерти. Самое известное: "Как хороши, как свежи будут розы, моей страной мне брошенные в гроб". На таллинское кладбище Северянина везли на телеге. В декабре 41-го шел снег, роз не было. Страна была не та, и даже не совсем та, в которой он поселился: Эстония, оккупированная Германией.
В той стране, которую он имел в виду, его стали издавать только в 70-е, до того я брал тонкие сборнички в Государственной библиотеке, по-юношески сразу запоминая целыми страницами. Тогда, после танцев на "Ригахиммаше", мы с Юркой Подниексом декламировали Северянина, провожая новых подруг из сборочного цеха. До прихода полковой машины оставался еще час, стояла теплая ночь, мы наперебой острили и нараспев читали дуэтом: "Вы такая эстетная, Вы такая изящная..." Сборщицы довольно хохотали, а одна махала рукой и кричала: "Ни хуя себе струя!"
КАСТРАТ ЭКСТАЗА
Игорь Северянин 1887—1941
Хабанера III
1911
Не читать, а слушать. Почти чистая абстракция. Как в живописи Миро, когда всё по отдельности — бессмысленные и бесформенные пятна, а вместе — гармония и наслаждение. Мелодический дар — как у Беллини или Шуберта. Сами по себе слова — не слишком важны, на уровне многоточий, которых до неприличия много, как в любовном письме старшеклассницы: восемь на шестнадцать строк.
Сотни тысяч — без преувеличения и без телевидения — старшеклассниц и старшеклассников любого возраста составляли в начале XX века фан-клуб Северянина: популярность его достигала блоковской славы и превосходила любую другую. Когда в 40-м в Эстонию вошли советские войска, Северянина потрясло, что даже офицеры не знают его стихов и имени: в первую германскую таких русских офицеров не было.
Мои офицеры на Северянина реагировали. В разгар того вечера, когда Слава Сакраманта в лиловом пиджаке пел о шумном платье в клубе "Ригахиммаша", капитан Гартунг из политотдела подозвал меня к столику в буфете. Армейское начальство отдыхало с заводским за третьей уже бутылкой "Зверобоя". Я понял, что понадобился на симпосионе в качестве флейтистки.
— Вайль, ты это, стихи вот такие знаешь, как этот поет? Должен знать, человек ты интеллигентный.
— Так точно, товарищ капитан, это Игорь Северянин, знаю.
— Да брось ты, "товарищ капитан", сегодня "Саша". Почитай, а?
Люди за столиком оцепенели с первых слов. "Зверобой" ударил в "Хабанеру". Ничего непристойнее на "Ригахиммаше" не слыхали. Лиловый главбух налил по полстакана, мне тоже. Выпили, помолчали, как на поминках. Капитан Гартунг, вспомнив о высшем образовании, сказал:
— Самовыражение, значит. Смотри ты, как он признается, что сам ничего не может, потому и туману напускает. Он ведь про себя так и говорит — кастрат экстаза.
— Чего-чего? — спросил замдиректора.
— Кончить не может, всё в стихи, — пояснил капитан.
— А-а, — отозвался замдиректора. — То-то я смотрю.
ВЕСЬ ЭТОТ ДЖАЗ
Владимир Маяковский 1893-1930
Порт
1912
Кто-то сказал, что если бы Сталин назначил лучшим и талантливейшим поэтом эпохи не Маяковского, а Пастернака, основное русло советской поэзии пролегло бы иначе. Но вышло так, как вышло, и ведущая тройка 60-х ориентировалась на Маяковского, особенно Вознесенский, которым увлекались мои прогрессивные старшие приятели. Поскольку по школьной программе никто не читал ничего, а то, что доносилось из "Владимира Ильича Ленина" и "Хорошо!", скорее отпугивало, впервые Маяковского я по-настоящему прочел после Вознесенского. Чтение оказалось оздоровительным: многое встало на места. Выстроилась хронологическая цепочка, а то ведь по юному недоразумению могло показаться, что такая поэзия начинается с "Озы".