Выбрать главу

Хватит плясать, Папа! Довольно, хватит плясать, Папа! Довольно плясать, Король! Довольно плясать, миллионеры с голубыми зубами, тощие балерины в колоколах соборов, собиратели изумрудов, безумцы и содомиты! Ведь с вами пляшет только один призрак, только старый призрак в кровавых лохмотьях, только, только призрак!

Знайте, кобры будут шипеть на последних этажах небоскребов, чертополох и крапива будут дрожать на улицах и балконах, биржа превратится в груду камней, поросших мохом, придут лианы вслед за огнем ружей, и очень скоро, очень скоро, очень скоро, о Уолл-стрит!

Призрак! Смотрите - призрак! Как он плюется ядом трав ядовитых в бесформенное лицо Нью-Йорка!

ПАНОРАМА ТОЛПЫ, КОТОРУЮ РВЕТ

(Сумерки на Кони-Айленд)

Впереди шла жирная женщина, на ходу вырывая корни и топча размокшие бубны, шла - и толстые губы выворачивали наизнанку издохших медуз. Жирная ведьма, врагиня луны, шла по вымершим этажам и кидалась в углы, чтобы выплюнуть маленький череп голубки, и клубила угар над банкетами гиблых времен, и звала к себе сдобного беса с небесных задворков, и цедила тоску фонарей в центрифугу метро. Это трупы, я знаю, трупы и останки слезящихся кухонь, в песок зарытых, мертвецы, и фазаны, и яблоки канувших лет они-то и хлынули горлом.

Уже замаячили гулкие джунгли рвоты, пустотелые женщины с тающим воском детей у закисших деревьев, среди суматошной прислуги и соленых тарелок под арфой слюны. Не поможет, малыш. Извергайся. Ничто не поможет, ибо это не рвота гусара на груди проститутки, не отрыжка кота, невзначай проглотившего жабу. Нет. Это трупы скребут земляными руками кремневую дверь, за которой гниют десерты.

Жирная женщина шла впереди, и шли с нею люди пивных, кораблей и бульваров. Тошнота деликатно тряхнула свой бубен над девичьей стайкой, молившей луну о защите. О, боже, как тошно! Зрачки у меня не мои, взгляд раздет догола алкоголем и дрожит на ветру, провожая невидимый флот с анемоновой пристани. Я защищаюсь зрачками, налитыми черной водою, куда не заглянет заря, я, безрукий поэт, погребенный под толпою, которую рвет, я, молящий о верном коне, чтоб содрать этот липкий лишайник.

Но жирная женщина все еще шла впереди, и люди искали аптеки с настоем тропической горечи. Лишь тогда, когда подняли флаг и забегали первые псы, город хлынул к портовой ограде.

ГОРОД В БЕССОНИЦЕ

(Ноктюрн Бруклинского моста)

Никому не уснуть в этом небе. Никому не уснуть. Никому. Что-то выследил лунный народец и кружит у хижин. Приползут игуаны и будут глодать бессонных, а бегущий с разорванным сердцем на мостовой споткнется о живого наймана, равнодушного к ропоту звезд.

Никому не уснуть в этом мире. Никому не уснуть. Никому. Есть покойник на дальнем погосте, он жалуется три года, что трава не растет на коленях, а вчера хоронили ребенка, и так он заплакал, что даже созвали собак заглушить его плач.

Не сновидение жизнь. Бейте же, бейте тревогу! Мы падаем с лестниц, вгрызаясь во влажную землю, или всходим по лезвию снега со свитой мертвых пионов. Но нет ни сна, ни забвенья. Только живое тело. Поцелуй заплетает губы паутиной кровавых жилок, и кто мучится болью, будет мучиться вечно, и кто смерти боится, ее пронесет на плечах.

Будет день, и кони войдут в кабаки, и муравьиные орды хлынут на желтое небо в коровьих глазах. И еще будет день воскреснут засохшие бабочки, и мы, у немых причалов, сквозь губчатый дым увидим, как заблестят наши кольца, и с языка хлынут розы.

Тревога! Тревога! Тревога! И того, кто корпит над следами зверей и ливней, и мальчика, который не знает, что мост уже создан, и плачет, и мертвеца, у которого ничего уже не осталось лишь голова и ботинок, надо всех привести к той стене, где ждут игуаны и змеи, где ждет медвежья челюсть и сухая рука ребенка, где щетинится в синем ознобе верблюжья шкура.

Никому не уснуть в этом небе. Никому не уснуть. Никому. А если кому-то удастся, плетьми его, лети мои, плетьми его бейте! Пусть вырастет лес распахнутых глаз и горьких горящих ран. Никому не уснуть в этом мире. Никому не уснуть. Я сказал никому не уснуть. А если на чьих-то висках загустеет мох, откройте все люки, пускай при луне увидит фальшивый хрусталь, отраву и черепа театров.

СЛЕПАЯ ПАНОРАМА НЬЮ-ЙОРКА

Если это не птицы, покрытые гарью, если это не стоны, громящие окна свадьбы, тогда это, верно, хрупкие дети ветра, которые свежей кровью поят заскорузлый сумрак. Нет, это не птицы, потому что мгновенье - и птицы станут волами; это могут быть камни, белые в полнолунье, и всегда - это дети, истекшие кровью до того, как судья приподнимет завесу. Все знают боль, которая дружит со смертью, но боль настоящая не обитает в душах, и в воздухе нет ее, и нет ее в нашей жизни, и в этих задымленных кубах. Настоящая боль, та, что все заставляет проснуться, это крохотный, вечно горящий ожог в безвинных глазах неизвестных миров.

Забытые платья так давят на плечи, что небо порой их сгоняет в шершавое стадо. А умершие от родов узнают перед смертью, что каждый шум - это камень, и каждый след это сердце.

Мы забываем, что есть у мысли задворки, где заживо съеден философ червями и сбродом. Но слабоумные дети отыскивают по кухням маленьких ласточек на костылях, знающих слово любовь.

Нет, это не птицы. Птицы не воплощают мутный озноб болота. И это не жажда зверства, гнетущая ежечасно, не лязг самоубийства, бодрящий нас на рассвете. Это воздушный взрыватель - и весь мир в нас становится болью, это атом живого пространства, созвучного скорости света, это смутная лесенка, где облака отдыхают от вечного гвалта, бурлящего в бухтах крови. Сколько искал я этот ожог, никому не дающий заснуть, а находил лишь матросов, распятых на парапете, и хрупких детенышей неба, засыпанных снегом. А настоящая боль оставалась где-то, где каменели рыбы, внутри бревна задыхаясь, на пустошах неба, чуждого древности статуй и пламенной дружбе вулканов.

Нет и в голосе боли. Одни только зубы, но зубы замолкнут, разъединенные крепом. Нет в голосе боли. И только земля остается. Земля, где всегда есть двери, открытые в рай плодов.