О венгерском поэте Яноше Лацфи хочется сказать: это не человек, а феномен. Он ходячее воплощение энергии; причем не какой-нибудь, а творческой. Едва ли кто-то еще может похвастаться таким объемом — и качеством — сделанного и делаемого в литературе. Он родился и вырос в поэтической семье: отец его — Янош Ола, мать — Каталин Мезеи; оба — очень весомые имена в венгерской литературе последних десятилетий. Но на нем, сыне двух поэтов, природа вовсе не подумала отдыхать: наоборот, в нем дар родителей словно бы сложился и усилился. Янош Лацфи пишет не только стихи, но и рассказы, повести, романы, эссе, пьесы, сказки для детей, критические статьи; он много переводит. В свои сорок лет он успел выпустить восемь сборников стихов, три сборника прозы, десять книжек для детей, более двадцати сборников переводов (французских и бельгийских поэтов, в том числе Андре Бретона, Мориса Метерлинка и других).
Кроме того, с 1999 года он — один из редакторов журнала «Надьвилаг» (венгерский собрат «ИЛ»). Он преподает литературу, а также теорию и практику перевода в Будапештском университете. Лацфи — один из основателей и руководителей созданного в 2003 году Союза венгерских переводчиков.
Увидев список его литературных наград и премий (где-то к трем десяткам), я, щадя журнальную площадь, спросил у Яноша, какие из них он считает самыми важными; он перечислил четыре: премии Аттилы Йожефа, Тибора Дери, Дюлы Ийеша и Сальваторе Квазимодо; остальные любопытствующий читатель может видеть на сайте Яноша Лацфи в интернете (www.lackfi-janos.hu). Кстати сказать, Лацфи — организатор венгерского поэтического интернет-портала (www.dokk.hu).
О том, что собой представляет поэзия Яноша Лацфи, трудно сказать в нескольких фразах; тут нужна целая статья, которую я когда-нибудь, надеюсь, напишу. А пока приведу посвященные ему слова недавно избранного председателя Союза венгерских писателей, тоже поэта, Яноша Сентмартони. «Не знаю никого из современных поэтов, кто способен был бы в такой степени, как Лацфи, растворяться в семейной жизни, в маленьких чудесах „серых“ будней, находя в них гармонию. У него все оживает, начинает играть, превращается в праздник. Лацфи тоже преодолевает свои жизненные конфликты, однако его умение удивляться мелочам человеческого мира, смотреть на вещи по-детски, с любовью переплавляет разнообразные вызовы жизни в симфонию».
В самом деле — это редкое качество: уметь оставаться в нашем мире оптимистом, человеком позитивного настроя.
В то утро, собираясь на работу,
я топтался в тесной прихожей,
проверял, не забыл ли чего,
застегивал тяжелую сумку,
а чертова собачонка
так и вертелась под ногами,
лезла, дурная, в каждую щель,
то между сумкой и дверью,
то между сумкой и моими ногами,
то между моими ногами и дверью,
а когда я выскочил наконец из дому,
то дверью прищемил ей лапу.
Целый день бедняга скулила, зализывая рану,
правда, этого я не видел,
об этом ты рассказала мне вечером.
Ты и в то утро встала ни свет ни заря,
сначала выгуляла собаку,
потом обычная утренняя суета:
в каждую сумку — пакет с бутербродами,
пенал тетради учебники квитанции,
конверт с деньгами на экскурсии,
роспись в каждый дневник,
завтрак, чай в каждый желудок,
в куртку каждое детское тело,
шарф на каждую детскую шею —
и, выпроводив ораву за дверь,
ты без сил упала на стул и задремала,
собачий визг заставил тебя встрепенуться,
ты услышала, как грохнула дверь,
выскочила, но в зарешеченном окошке
лишь маячила моя удаляющаяся тень.
Ты не могла понять, что случилось,
а мне было не до того,
я искал в кармане ключи от машины,
ты что-то крикнула мне вдогонку,
но что именно, я не расслышал
и на минуту замедлил шаг —
вдруг ты выйдешь, окликнешь меня,
спросишь, что на меня нашло, и я все объясню.
Но ты не вышла. И всю дорогу,
пока я крутил баранку,
пока уходили назад окрестные холмы,
жнивье, голые деревья, навозные кучи,
растрепанные серые стога, какой-то фургон,
бог знает сколько лет стоящий посреди поля
и с каждым годом
уходящий все глубже в землю,
в голове у меня стоял этот эпизод с собакой.
Я вел занятия,
а за обращенными ко мне лицами студентов
все маячила закрытая дверь — и собачий визг,
и твой голос за дверью.
Ты, должно быть, думаешь: я
нарочно прищемил дверью лапу собаке,
потому что собака — твоя,
ты хотела ее, ты о собаке мечтала с детства,
ты возишься с ней, кормишь, воспитываешь,
гладишь чешешь за ушком
собираешь в полиэтиленовый пакетик
ее дерьмо, пока она носится меж кустов,
тебя одну она слушается по-настоящему,
да, я был все больше уверен:
ты считаешь, это я твою ногу
на самом деле хотел прищемить дверью,
хотел, чтобы тебе было больно,
чтобы ты скулила, хромая,
да, я тебя во всем обвинял,
но и себя обвинял во всем.
Я понимал, надо всего лишь поднять
пластмассовую телефонную трубку, такую легкую,
пустую внутри,
и, вертя в пальцах скрученный спиралью шнур,
сказать несколько слов;
ведь куда легче поднять эту трубку,
чем целый день тащить на плечах
невидимый мешок, набитый невидимыми,
но ужасно тяжелыми кирпичами,
но я чувствовал, что пустая трубка залита внутри
каким-то невыносимо тяжелым сплавом,
и поднять ее сейчас — труднее всего…
Мешок у меня на плечах
полон был дурацкой мстительностью,
мучительной болью;
ладно, думай еще какое-то время,
что я это сделал намеренно,
пока я не скажу: нет, что ты, да ничего же подобного;
мешок полон был нашими с тобой глупыми,
абсурдными
недоразумениями,
вес его к вечеру так натрудил
кости жилы все мое тело,
что, когда ты открыла мне дверь,
я бы просто рухнул,
не поддержи ты меня
и не отыщи я губами точки живительного тока
на твоей шее щеках
на лбу на губах
и на теплых зажмуренных веках.