Все это было так давно когда-то:
Воспоминанья стерлись, может быть, —
Но то, что ты совсем не виновата —
Я не могу тебе простить.
«Как больную свою ошибку…»
Как больную свою ошибку,
Как далекий бессвязный миф,
Вспоминаю твою улыбку
И дрожащий гитарный гриф.
И, как рану от острой бритвы,
Что в глубоком шраме жива,
Вспоминаю святей молитвы
Твоих грустных песен слова.
Может быть, раздумье проснется
И в твоем светло-синем дне,
И из темных глубин колодца
Встанет остро мысль обо мне.
То тогда, на гитарном грифе,
Отгоняя раздумья прочь,
Помолись о бессвязном мифе,
Отошедшем в глухую ночь.
«Мы Ясли и Крест Твой тесали…»
Мы Ясли и Крест Твой тесали,
Мы рыли пещеру Твою, Рождались,
Любили,
Брели,
Умирали,
И в сумерках верили,
В сумерках знали:
Разбойник с Тобою в раю.
О Боже! Чьи ж муки суровей —
Твои, иль пространства веков?
За каждую
Каплю
Пречистыя
Крови
Мы отдали много долгов:
За каждую
Судоргу
Сдвинутой
Брови
Мы дали, даем и дадим еще внове
Мильоны безвестных Голгоф.
Чужие очаги
Всем бродягам посвящаю
Я волк степной, отбившийся от стаи —
брожу один, бродяга из бродяг, с звериною опаской избегая тех
мест, где люди теплят свой очаг, и, весь насторожившись,
отмечаю в степи глухой свой каждый малый шаг.
Ты не дал мне, Господь, моей жаровни, куда б я
мог подбросить горсть углей, чтоб сердце билось чаще
и неровней и кровь переливалася алей, и не дал силы
видеть хладнокровней чужой уют и жен чужих людей…
Ночь трепетное кружево простерла, окутав в темный
траур небосклон. Мой мозг язвят назойливые сверла:
всяк должен помнить жизненный закон и беспощадно
грызть другому горло за свой уют, тепло и ласку жен.
И каждый зверь, и каждый твердо знает, что он —
один, а все кругом — враги, и весь насторожившись,
отмечает звучащие поблизости шаги. Я волк степной,
глаза мои сверкают — эй, люди! Берегите очаги!
«Так ласково Солнце в небе…»
Так ласково Солнце в небе
Зовет от всего отрешиться,
Забыть о насущном хлебе,
О том, что должно свершиться.
Так ясно Небо сегодня,
И так лиловы просторы,
Как будто улыбка Господня
Согрела людские взоры.
И словно люди забыли,
О том, что гнетет былое,
Что в сердце так много пыли
И Солнце, Солнце — чужое.
«Проходим мимо с затаенным вздохом…»
Проходим мимо с затаенным вздохом; чужое счастье
больно души жжет. Безумец тот, кто прикоснется к крохам,
упавшим на пол со стола господ, иль даст свободу
пламенным сполохам, что шепчут внятно: счастлив, кто дерзнет…
Дерзнешь! И что же? Только миг отраден, но он так
краток и неуловим … А дальше муки, что уют украден,
что ты виновен перед тем, другим…
Чужой светильник тускл, убог и чаден…
Проходим мимо и глотаем дым.
«Что я дам тебе, моя родина…»
Что я дам тебе, моя родина: души сгоревшей золу,
тоску ли о том, что пройдено, заброшено в вечную мглу?
Я знаю, ты ждешь пророчества в туманах красной пурги;
мне близко твое одиночество, но сам не вижу ни зги…
Рвутся волокна незримые между тобой и мной, родина
горько любимая, за проклятой китайской стеной… А как
бы хотелось пламенно принять твоих мук хоть часть; к
мостовой окровавленной, каменной губами жадно припасть,
чтобы купиною неопалимою блеснуть на новой заре, и,
если нужно, любимая, сгореть на твоем костре.
«Распустились первые подснежники…»
Распустились первые подснежники,
Набухают почки тополей.
Только мы, бродяги-зарубежники,
Не прильнем к груди родных полей.
И напрасно Солнца песней пьяною
Подарит нас май чужой страны —
Мы навек с Царевной-Несмеяною
Кровью многих лет обручены…
С тою самой грустною Царевною
В кумаче, с распущенной косой,
Что проходит русскою деревнею,
И скорбит над каждой полосой.
Видно, надо выполнить заклятие
Нам, не снесшим тяжести Креста:
У людей, отвергнувших Распятие
Побираться Именем Христа.
«Стучаться в чужое окошко…»
Стучаться в чужое окошко, зябко ежась слякотным днем,
И ждать, что позволят немножко посидеть перед их огнем…
Разогнуть покорную спину, снять котомку, руки согреть…
Боже, дай усталому сыну все принять, не клясть, и стерпеть …
Все мы, Господи, Твои дети, все согреты одним огнем…
Отчего же мы в окна эти стучимся слякотным днем?
«Живет звериное от древних наших предков…»
Живет звериное от древних наших предков;
его не смоет в венах кровь веков;
и в каждом есть проклятая отметка —
звериный крик, что глушит тихий зов…
Так жизнь смеется беспощадно едко
над призрачной культурой муравьев…
Пускай горит науки свет вечерний,
пускай дана нам мысли глубина —
таится в каждом Он, Дикарь Пещерный,
— и самка каждому принадлежать должна…
Живет звериное в культурности химерной —
и чашу эту каждый пьет до дна…
«Я не хочу влезать насильно в терем к тебе…»
Я не хочу влезать насильно в терем к тебе, хотя б желанной и родной. Как больно то, что мы так мало верим тому, что нам дарует свет дневной, и ложно судим по закрытым дверям о равнодушии любимых за стеной.
Кто дал нам право мять чужие души и открывать без спроса тайники, и для того ль даны глаза и уши, чтоб слушать и смотреть излом чужой тоски, бестрепетно и беззаботно руша все то, что мы сочтем за пустяки?
Дает ли нам любовь такое право подстерегать в ночи чужую страсть и, переполнясь злобною отравой, любимую безжалостно проклясть и называть ее рабой лукавой за то, что не с тобой пришлось ей пасть?
Я был и глух и слеп к своим потерям, я знал лишь то, что мне твердила кровь. Увы, мы, как всегда, совсем не верим, что может все простить одна любовь … Я не хочу влезать насильно в терем, пока его ты не откроешь вновь …