И вот ты проснулся. Окурки,бутылки, трещит голова…А рядом, на смятой постели,Марина, прикрыта едва…
Весь день тебя, бедный, тошнило,и образ Наташи вставал,глядел с укоризной печальной,мелодией чистой звучал.
И все утряслось бы. Но вскореАндрюша заметил, увы,последствия связи случайной,
плоды беззаконной любви.И ладно бы страшное что-то,а то ведь – смешно говорить! —Но мама, но Синяя птица!Ну как после этого жить?
Ведь в ЗАГСе лежит заявленье,сирень у барака цветет,и в вальсе кружится Наташа,и медленно смерть настает…
И с плачем безгласное телоАндрюшино мы понесли.Два дня и две ночи висел он,пока его в петле нашли.
И плакала мама на кухне,посуду убрав со стола.И в академический отпускНаташа Углова ушла.
Шли годы. Портреты сменились.Забыт Паустовский почти.Таких синеглазых студентовтеперь нам уже не найти.
Наташу недавно я встретил,инспектор она гороно.Вот старая сказка, которойбыть юной всегда суждено.
РОМАНСЫ ЧЕРЕМУШКИНСКОГО РАЙОНА
Мужским половъм органом у птиц является бобовидный отросток.
… ведь да же столь желанные всем любовные утехи есть всего лишь трение двух слизистых оболочек.
5
Ай-я-яй, шелковистая шерстка,золотая да синяя высь!..Соловей с бобовидным отросткомнад смущенною розой навис.
Над зардевшейся розой нависшис бобовидным отростком своим,голос чистый все выше и выше —Дорогая, давай улетим!
Дорогая моя, улетаю!Небеса, погляди в небеса,легкий образ белейшего рая,ризы, крылья, глаза, волоса!
Дорогая моя, ах как жалко,ах как горько, какие шипы.Амор, Амор, Амор, аморалка,блеск слюны у припухшей губы.
И молочных желез колыханье,тазобедренный нежный овал,песнопенье мое, ликованье,тридевятый лучащийся вал!
Марк Аврелий, ты что, Марк Аврелий?Сам ты слизистый, бедный дурак!Это трели и свист загорелый,это рая легчайшего знак,
это блеск распустившейся ветки,и бессмертья, быть может, залог,скрип расшатанной дачной кушетки,это Тютчев, и Пушкин, и Блок!
Это скрежет всей мебели дачной,это все, это стон, это трах,это белый бюстгальтер прозрачныйна сирени висит впопыхах!
Это хрип, это трах, трепыханьесиневы да сирени дурной,и сквозь веки, сквозь слезы блистанье,преломление, и между ног…
Это Пушкин – и Пригов почти что!Айзенберг это – как ни крути!И все выше, все выше, все чище —Дорогая, давай улетим!
И мохнатое влажное солнцесквозь листву протянуло лучи.Загорелое пение льется.Соловьиный отросток торчит.
VIII
ЭЛЕОНОРА
Ходить строем в ногу в казарменном помещении, за исключением нижнего этажа, воспрещается.
1
Вот говорят, что добавляют бромв солдатский чай. Не знаю, дорогая.Не знаю, сомневаюсь. Потным лбомказенную подушку увлажняя,я, засыпая, думал об одном.
2
Мне было двадцать лет. Среди салагя был всех старше – кроме украинцарябого по фамилии Хрущак.Под одеялом сытные гостинцыон ночью тайно жрал. Он был дурак.
3
Он был женат. И как-то старикихохочущие у него отнялиписьмо жены. И, выпучив зрачки,он молча слушал. А они читали.И не забыть мне, Лена, ни строки.
4
И не забыть мне рев казармы всей,когда дошли до места, где Галинав истоме нежной, в простоте своейписала, что не нужен ей мужчинадругой, и продолжала без затей,
5
и вспоминала, как они долблись(да, так и написала!) в поле где-то.И не забыть мне, Лена, этих лиц.От брата Жоры пламенным приветомписьмо кончалось. Длинный, словно глист,
6
ефрейтор Нинкин хлопнул по спиневзопревшего немого адресата:«Ну ты даешь, земеля!» Страшно мнеприпоминать смешок придурковатый,которым отвечал Хрущак. К мотнетянулись руки. Алый свет закаталежал на верхних койках и стене.
7
Закат, закат. Когда с дежурства шли,между казарм нам озеро сияло.То в голубой, то в розовой пылистучали сапоги. И подступало,кадык сжимало. Звало издали.