Эскориал
Концерт духовной музыки XVIII столетия в зале Коллегии Филиппа II в Эскориале. Усаживаюсь, и на меня находит — я читаю себе дурацкую нотацию. Вот, говорю, сейчас перед исполнением духовной музыки будет вступительное слово, слушай внимательно — ты, без сомнения, насладишься чистейшим испанским, тебе, языковой провинциалке, представилась наконец прекрасная возможность узнать, как правильно строится фраза, как произносится каждое слово…
На сцену вышла сама певица и принялась бубнить, уткнувшись в бумажку. Пробубнила она примерно следующее: «… его изящное и непосредственное чувство юмора, всю глубину и прелесть которого мы лишены возможности полностью осознать по причинам от нас не зависящим…» Она еще не закончила свое словоизвержение, когда старая и очень грузная немка, восседавшая по соседству с ними, взялась обмахиваться — освежать свои толстые щеки с помощью зажатого в руке веера, причем шум был, как в ковбойском фильме, когда Красавчик Джо скачет рысью по прерии, его еще не видать и только слышно неумолимо приближающееся там-та-там, там-та-там, там-та-там, и все эскориальские дамы, цвет общества, повернулись в ее сторону, но все, как одна comme il faut: ни слова упрека, ни одного осуждающего жеста, ни единой усмешки. А толстухе хоть бы что: там-та-там, там-та-там, там-та-там, пока я наконец не хмыкнула (Б. тоже, но более сдержанно).
Пытаясь сохранить серьезность, я возвела глаза вверх, к сводам: их так и вызвездило маленькими ангелочками, на первый взгляд безобидными, но мне вдруг представилось, как они всем сонмом обрушиваются, вдребезги разбиваясь, на голову певицы, которая прежде, похоже, играла комических служанок, а нынче выбилась в люди и вот, нате вам, поет — а она уже пела! — вильянсико во славу Господа.
Названия песен в программке были обозначены по-испански, но на слух я почему-то не разбирала ни слова. С рукой, прижатой к декольте, с выражением мировой скорби на лице она пела, а по бокам — два скрипача во фраках и бедная арфистка, которая, утеряв нить мелодии, растерянно шуршала ресницами и страницами. Певица испускала вопль за воплем, но я по-прежнему не могла ничего разобрать, пока вдруг не услышала знакомое слово: «Miserere». «Mais с est du latin?»[4], — удивился Б. Толстая немка вдруг встрепенулась и, оседлав свой веер, понеслась через весь зал к выходу, точно ее срочно куда-то вызвали.
Перевод с испанского Натальи Ванханен
Приближение к ускользающей тени
Прочитавший эту подборку любитель зарубежной словесности, тем более — филолог-профессионал, наверняка подберет параллели из других литератур и назовет близких Алехандре Писарник «проклятых поэтов», безоглядных маргиналов и самоубийственных лириков невозможного. Если ограничиваться только XX веком, то таковы, скажем, Дино Кампана и Сильвия Плат, Эмиль Неллиган и Эдвард Стахура, Уника Цюрн и Харт Крейн, Жан-Пьер Дюпреи, Леопольдо Мария Панеро, Мариу де Са-Карнейру, Йоти Т’Хоофт… Кто-то подберет другие имена, вспомнит из XIX столетия Эдгара По, Беддоуса или Нерваля; сама Писарник сослалась бы скорее на Лотреамона и Каролину фон Гюндероде, Арто и Жарри. Но существеннее то, что, как видим, подобные rara avis вовсе не экзотика и что стихи, путь, образ каждого из этих поэтов по отдельности и их обобщенный, как сказал бы Морис Бланшо, «опыт-предел» — не отклонение, не крайность и не случайность, которые будто бы ни к чему не обязывают читателя и потому их, де, можно оставить без особого внимания. Напротив, этот излом обнажает принципиальные основы словесности, какой она стала в XIX–XX веках, выявляет ее центральные, ядерные структуры. Причем здесь важна и траектория каждой из таких «беззаконных комет», их сугубо личный огонь и путь (иначе они не были бы поэтами), и обнимающее/принимающее их всех, совместное «другое небо», превосходящее масштабами неповторимую индивидуальность любого (иначе они не смогли бы стать важными для всех нас). В чем важность поэзии, фигуры, примера Алехандры Писарник?