Выбрать главу

Напомню более общий контекст: Писарник сложилась и работала в пору, для которой Натали Саррот нашла крылатую формулу — «эра подозрения» (поэтесса, думаю, читала это ее эссе 1950 года). Под такое подозрение к середине века, после всего им только что пережитого, в литературе было поставлено само право на авторитетное высказывание. Что-то значить и быть обращенным к другим для поэта сознательного и совестливого — в испанском, как и во французском, это одна вокабула — могло только слово, проверенное на себе и утвержденное собственной жизнью. Сюрреалистическая по образности, лирика Писарник была глубоко экзистенциальной по истокам. Это было слово, непрестанно и беспощадно испытующее свои возможности, границы и права. А потому навсегда недостижимое, обреченное, цитирую Писарник, «допытываться с помощью написанного, почему главное не поддается словам». Пытка как способ существования и способ письма. Слово, стремящееся не быть всего лишь словом. Еще короче: стремящееся не быть. Его единственная (и та самая, «последняя») цель — немота: «…молчание как та сказочная маленькая хижина, которую находят в лесу заблудившиеся дети». Автодиагноз из дневника: «Потеряю разум, если скажу. Потеряю жизнь, если смолчу». И еще оттуда же: «Самая большая тайна моей жизни: почему я не кончаю с собой».

В стихах и прозе Писарник несколько раз мелькает естественная для испанского языка, но, кажется, непереводимая на русский анаграмма, в которую, пожалуй, могла бы уложиться (при жестком минимализме поэтессы) вся ее жизнь: sentido (смысл, направление) /destino (судьба, удел). Если не найти первого, не нужно и второго. Но вот этот невидимый зазор между ними, пропуск, косая черта или тире и есть тот клочок внефизического пространства, где — вопреки абсолютной невероятности — существует и становится возможным слово поэта: «Место отсутствия // нитка ничтожной связи» (и все-таки — место! и все-таки — связь!).

Хулио Кортасар, в начале 1960-х подружившийся с Писарник в Париже (она увидела в испытательнице «метафизических рек» Маге из его «Игры в классики» свой портрет, хотя Кортасар позже отметил, что это не так), потом переписывавшийся с нею и причислявший ее к числу своих любимцев-хронопов, отозвался на смерть подруги стихотворной эпитафией. Ее заглавие — как надгробный камень или запись в поминальнике. В нескольких строчках здесь уместились многие дорогие для поэтессы вещицы и образы, включая собиравшиеся ею и раздариваемые потом друзьям в качестве амулетов цветные карандаши, а также загадочные «Lest Grands Transparents» Андре Бретона, которого она еще со студенческих лет переводила:

Алехандра

Поскольку Аида нет, ты, конечно, там, в этом последнем отеле, последнем сне, неукротимая странница по нигдеям. Без пожитков и документов, вместо обола протягивая тетрадь или цветной карандашик.
— Возьми, перевозчик, дороже тебе не платили за вход к Великим Прозрачным, в сад, где ждала Алиса.

Борис Дубин.