Выбрать главу
Это было еще в тридцатом. Поутру, покинув вокзал, парнем серым и простоватым я впервые в артель попал. Взял старшой меня не торгуясь (сам-то кругленький, будто еж) и в работу запряг такую, что не охнешь и не вздохнешь.
Знал я мало, умел немного, если ж спросишь о чем таком, он тебе отвечает строго, будто по уху — матюком. Так трудился — неделю, месяц, может, с толком, а может, в брак, позабыл, как поются песни, научился курить табак. Но за месяц кассир угрюмый мне «два ста» рублей отсчитал... Понимаете, эта сумма для моих земляков — мечта!
...Только раз, после вьюжной смены, я на митинг вхожу в тепляк, вижу — наш-то старшой со сцены, как оратор, толкует так: мол, расценки, сказать по правде, обирают рабочий люд, дескать, здесь нам бумажки платят, а в Кузнецке и спирт дают. Мы, мол, тоже не прочь погреться да податься в Сибирь отсель, дескать, я говорю от сердца, за свою говорю артель... Тут и кончились разом прятки — при народе, светлейшим днем, целых пять земляков из Вятки мироеда признали в нем. В шуме, криках, вскипевших штормом, взявших оборотня в оборот, ярость бешено сжала горло и рванула меня вперед. ...Видел я только эту харю, оболгавшую всю артель. Может, я по ней не ударил, только помню, что бил, как в цель... Об этом я вспомнил совсем не напрасно, я знаю, как ярость за сердце берет. А это ж — та самая ненависть класса, с которым дышу я и строю завод. Я знаю завод с котлована, с палатки, с чуть видимой дымки над каждой трубой, здесь каждый участок рабочей площадки сроднился с моей невеликой судьбой. За мною немало тореных дорожек, я волей не беден и силой богат, а в душу как гляну суровей и строже — не чую покоя и славе не рад. Живу как живется, пою без разбора, дружу с кем попало и бью невпопад, и даже к победам, горя от задора, иду, останавливаясь, наугад. Завод в котлованах — под бурями начат, в работе растет он железным, в борьбе... И это, пожалуй, все то же и значит, что я говорю вам сейчас — о себе. Я верности вечной не выучен клясться, не скажешь словами, как сердце поет. Я вижу — вы юность железного класса, с которой отныне пойду я вперед.

1932

* * *

За щучьим Тоболом, за волчьей тайгой, за краем огня и змеи, гроза становила высокой дугой ворота от сердца земли. Где зарево славы от горных костров, червонцы и сила в ходу, где горы железа и реки ветров у гордых людей в поводу. Особый народ (не мои земляки), я жизнью ручался за то, что сможет из самой последней реки устроить всемирный потоп. А что моя доля? В лесах ни души, за яром взмывается яр. Ну что, моя доля? Девчонка, скажи! Дикарка лесная моя... Стояла девчонка в суровой красе, и сам я сказал: — Хорошо...— Я хлеба напек, насушил карасей и кожей оправил мешок. Над солнцем, над черным испуганным днем в тайге хохотала гроза, четыре сосны изрубила огнем и мне указала вокзал. И не было горя, и я не гадал, что край о разлуке поет, что поезд, качая, несет на года в далекий орлиный полет. Страна, где страдал я от полдней сухих, от зимнего холода дрог, навеки потеряны числа твоих мостов, семафоров, дорог. Сто раз я слыхал, как дорога гремит, и поезд врывался туда, где синие горы качал динамит, в долинах росли города. Так юных любила, шатала и жгла костров золотая пора — за гром вагонеток, за искры кайла, за кованый звон топора. Горячие ночи прикончили сон, и, трубку сжимая в зубах, работал, готовый на сорок часов забыть про еду и табак. Июль налетел с азиатских границ, январь — с ледовитых морей, и губы в июле ссыхались в крови и были как лед в январе. Во сне я не видел краев дорогих и думал по-старому — въявь живет на Тоболе, у волчьей тайги, лесная зазноба моя. В боях на ударе ломается сталь, а я возмужал от боев. На поднятых мною домах и мостах я вырубил имя ее...