За что убили? Не знаю.
А дети со школы в заводы,
нет мне больше заботы!
Сорок лет — совсем молодая,
весёлая, озорная,
в зубах, как всегда, беломора.
Вот так бегала я от позора
к позору совсем плохому —
нетрезвому, холостому.
Ты записывай, всё так и было:
мать меня не простила,
отец в свинарнике умер;
а как ветер на курицу дунул,
так и баба Нюра помёрла.
Собралась я, в деревню попёрла.
Приехала, села. Дома!
Завели мы с мамкой корову
и ещё долго жили:
много ели, водку не пили.
Нас на праздники звали,
но мы лишь руками махали.
Вы уж так как-нибудь веселитесь,
сами с собой деритесь!
А мы на лавочку и за семечки,
две непожившие девочки,
две молодящиеся старушки —
бездушные душечки душки.
Напрямую ни от кого не зависело счастье.
Был бы суд-пересуд, а «участие»
у завистников быстро найдётся.
Кто в моём случае разберётся?
Всё хорошо у нас было:
дом, корова, свинья, кобыла,
и прозвище наше Силантьевы.
Фамилия? Да ладно вам!
Не обижал меня муж то,
жили мы дружно,
но не было у нас деток,
и мой Михалко забегал.
А бегал он по незамужним,
то бишь, дитё ему нужно.
Забрюхатили сразу трое.
Теперь суд. Как понять такое?
На суде все ручищами машут!
Тятьки вилы на Мишку тащат:
«Порешаем (кричат) на месте!» —
каждый дочь свою тянет в невесты.
Надумала я утопиться
иль самогоном залиться,
но плюнула, ждать решила — что будет,
с меня уже не убудет.
Вот такая история приключилась.
Недолго мы разводились.
У Михайло новая была свадьба,
алиментов на две усадьбы,
и пересудов лет эдак на тридцать:
позор скороспелым девицам!
А в деревне осталась я виноватой:
от того, что не ходила брюхатой.
И мне пришлось съехать,
в другое село уехать
под названием «строительство БАМа».
Там я была желанна.
Записалась я в коммунисты
и с листа нового чисто
жизнь свою начинаю.
Знаю, счастье где-нибудь повстречаю,
ведь оно ни от кого не зависит,
счастье с белого облачка виснет:
хватай, молода покуда!
А молва, суды, пересуды,
где бы ты ни была, догонят:
«Разведёнка, прям тут иль в вагоне?»
А было всё на крещение
принимали мы омовение:
тётку Нюру
с толстющей фигурой
посадили на лёд,
а она ни назад, ни вперёд.
— Прыгай, Нюра!
— Не могу, не могу фигура
застряла в сугробе!
— Эта дура всю прорубь угробит,
её надобно в бане попарить:
от лишнего веса избавить.
Вот сбросит она сто кило,
тогда её и на дно!
В баню Нюра, вроде бы, хочет,
сидит в сугробе, хохочет.
— Тащите её в помывочную,
пока волны нет приливочной
в нашей воде-океане!
— Волн в проруби не бывает,
там раки и щуки
от разной-всяческой скуки.
Нюрка вдруг испугалась,
с сугроба быстро поднялась.
А наши местны мужики
(тоже ведь не дураки)
как её в прорубь закинут!
Христа помянут и выпьют
литра три самогона:
— И что я такой влюблённый
в морозы крещенские?
— Да. Только бабы пошли дюже мелкие!
Интересные мужчины —
те, которые в кручине
не бывали никогда.
Я б за ними так пошла:
голая, раздетая,
колхозными заветами
вся, как кукла, скована.
Я разочарована
в любови деревенской.
Танец хочу венский
сплясать с поэтом злобным.
Хлопай, душа, хлопай
голодна пока что.
Хочу чтоб принц бумажный
писал мне… Не напишешь?
Слышишь ты, не слышишь?
Тётя Зоя
ни с кем не спорит,
она сидит на завалинке,
латает зачем-то валенки,
но от латок её нет прока:
от первого снегу потёкла
её прошлогодняя латка.
Ну и ладно.
А на улице вечер,
и полон скворечник
скворцами,
там деточки с мамой.
И лето!
Жаль, Зоя, ты не раздета.
Забрось свои валенки за забор,
может, припрётся Егор
на дармовщину:
спрячет свою личину
да и дитя «надует».