Вс. Рождественский в годы гражданской войны был, как сказано, командиром Красной Армии, плавал на тральщике по Ладоге, Неве, Финскому заливу, занимаясь опаснейшей военной работой; он делил общий кров с солдатами и матросами, ощущая при этом свою полную и радостную общность с воюющим народом; в Петрограде, в «Доме искусств» он жил в среде литераторов, испытывая вместе с ними все тяготы голода, холода, неустроенности и военной нужды. Он хорошо знал жизнь — ее суровые будни, ее страдания, ее горе и надежды. Великая мечта человечества о счастье трудящихся людей всего мира в революционные годы обретала плоть ценою жертв и подвижничества миллионов мечтателей — крестьян, одетых в солдатские шинели, рабочих, революционной интеллигенции. Однако в стихи Вс. Рождественского тех лет этот лик эпохи — лик, столь хорошо известный ему, странным образом не попадал. Своеобразие его поэтического мира заключалось, по-видимому, в парадоксальном сочетании трезвого и четкого зрения с той особенной силой воображения, которая у натур, склонных к созерцательности, но вовлеченных в жестокую схватку социальных стихий, выполняет своего рода защитную роль.
Душевная мягкость и искренность наивно прикрывают себя легким щитом искусства, а тонкая сеть стиха кажется едва ли не кольчугой. Его природный лирический инструментарий был выточен с большой тонкостью и изяществом, но не обладал столь же большой твердостью. Некоторые его стихи напоминали по манере и технике исполнения работу тончайшей и нежнейшей китайской кисточкой — так отчетлива и вместе с тем зыбка линия, позволяющая осязать предмет и ощущать окружающий его воздух; иные напоминают акварели, почти невесомые в своих мелодичных красках. Музыка его тогдашних стихов почти всегда солнечна и грациозна, в них плещет, переливается и ликует молодая чувственная радость жизни.
В 1918 году Вс. Рождественскому выпала необыкновенная по тем временам удача — уехать на лето в деревню: не «мешочником», отправившимся в хлебные края обменять барахло на продукты, как это делали в тот год многие петроградцы, а в родные места, в гости. То была Тульская губерния, где в селе Туртень Ефремовского уезда родилась и провела свои юные годы его мать. Оставив на время голодный, тифозный Петроград с его разворошенным и тяжким военным бытом, длинными очередями у пустых булочных и погромыхиванием близких фронтов, поэт оказался в местах, которые, надо думать, потрясли его прежде всего своей тишиною. Наверно, не случайно приходил ему в те годы замысел, навеянный, как он полагал, музыкой Римского-Корсакова, но, по-видимому, в не меньшей мере и музыкою сельской неожиданной неги, — написать о граде Китеже. Вместо вылавливания английских мин в холодной невской губе — ленивые росные утра, сладостное купанье в тихой речке, долгие мечтательные прогулки по окрестным грибным и ягодным лесам, а вечером неторопливые беседы при керосиновой лампе, воспоминания о стихах, о любимых книгах, авторах далеких и уютных: Стивенсоне, Дюма, Диккенсе… Среди громыхавших по стране фронтов эта идиллия и впрямь могла напомнить град Китеж, над которым сомкнулись спасительные воды забвения. Для мечтательной от природы души поэта, всегда тяготевшей к созерцательности и внутренне как бы всечасно готовой к радости, этот сельский уголок заключал в себе неиссякаемый источник поэтических вдохновений.