Ошибкой зренья, заблужденьем духавозвращена в аллеи старины,бреду по ним. И встречная старуха,словно признав, глядит со стороны.
Средь бела дня пустынно это место.Но в сумерках мои глаза вольныувидеть дом, где счастливо семейство,где невпопад и пылко влюблены,
где вечно ждут гостей на именины —шуметь, краснеть и руки целовать,где и меня к себе рукой манили,где никогда мне гостем не бывать.
Но коль дано их голосам беспечнымстать тишиною неба и воды, —чьи пальчики по клавишам лепечут?Чьи кружева вступают в круг беды?
Как мне досталась милость их привета,тот медленный, затеянный людьми,старинный вальс, старинная приметачужой печали и чужой любви?
Еще возможно для ума и слухавести игру, где действуют река,пустое поле, дерево, старуха,деревня в три незрячих огонька.
Души моей невнятная улыбкаблуждает там, в беспамятстве, вдали,в той родине, чья странная ошибкадаст мне чужбину речи и земли.
Но темнотой испуганный рассудоктрезвеет, рыщет, снова хочет знатьживых вещей отчетливый рисунок,мой век, мой час, мой стол, мою кровать.
Еще плутая в омуте росистом,я слышу, как на диком языкемне шлет свое проклятие транзистор,зажатый в непреклонном кулаке.
«Четверть века, Марина, тому…»
Четверть века, Марина, тому,как Елабуга ластится раемк отдохнувшему лбу твоему,но и рай ему мал и неравен.
Неужели к всеведенью мук,что тебе удалось как удача,я добавлю бесформенный звукдважды мною пропетого плача?
Две бессмыслицы – мертв и мертва,две пустынности, два ударенья —царскосельских садов дерева,переделкинских рощиц деревья.
И усильем двух этих кончинтак исчерпана будущность слова.Не осталось ни уст, ни причин,чтобы нам затевать его снова.
Впрочем, в этой утрате судаесть свобода и есть безмятежность:перед кем пламенеть от стыда,оскорбляя страниц белоснежность?
Как любила! Возможно ли злей?Без прощения, без обещаньяимена их любовью твоейбыли сосланы в даль обожанья.
Среди всех твоих бед и плетейтолько два тебе есть утешенья:что не знала двух этих смертейи воспела два этих рожденья.
Плохая весна
Пока клялись беспечные снегаблистать и стыть с прилежностью металла,пока пуховой шали не снялата девочка, которая мечталасклонить к плечу оранжевый берет,пустить на волю локти и колени,чтоб не ходить, но совершать балетхожденья по оттаявшей аллее,пока апрель не затевал возни,угодной насекомым и растеньям, —взяв на себя несчастный труд весны,безумцем становился неврастеник.
Среди гардин зимы, среди гордыньсугробов, ледоколов, конькобежцевон гнев весны претерпевал один,став жертвою ее причуд и бешенств.
Он так поспешно окна открывал,как будто смерть предпочитал неволе,как будто бинт от кожи отрывал,не устояв перед соблазном боли.
Что было с ним, сорвавшим жалюзи?То ль сильный дух велел искать исхода,то ль слабость щитовидной железывыпрашивала горьких лакомств йода?
Он сам не знал, чьи силы, чьи трудывладеют им. Но говорят преданья,что, ринувшись на поиски беды, —как выгоды, он возжелал страданья.
Он закричал: – Грешна моя судьба!Не гений я! И, стало быть, впустую,гордясь огромной выпуклостью лба,лелеял я лишь опухоль слепую!
Он стал бояться перьев и чернил.Он говорил в отчаянной отваге:– О Господи! Твой худший ученик,я никогда не оскверню бумаги.
Он сделался неистов и угрюм.Он всё отринул, что грозит блаженством.Желал он мукой обострить свой ум,побрезговав его несовершенством.
В груди птенцы пищали: не хотим!Гнушаясь их мольбою бесполезной,вбивал он алкоголь и никотинв их слабый зев, словно сапог железный.
И проклял он родимый дом и сад,сказав: – Как страшно просыпаться утром!Как жжется этот раскаленный ад,который именуется уютом!
Он жил в чужом дому, в чужом саду, —и тем платил хозяйке любопытной,что, голый и огромный, на видуу всех вершил свой пир кровопролитный.
Ему давали пищи и питья,шептались меж собой, но не корилизатем, что жутким будням их бытьяон приходился праздником корриды.