Он то в пустой пельменной горевал,то пил коньяк в гостиных полусветаи понимал, что это – гонорарза представленье: странности поэта.
Ему за то и подают обед,который он с охотою съедает,что гостья, умница, искусствовед,имеет право молвить: – Он страдает!
И он страдал. Об остриё угларазбил он лоб, казня его ничтожность,но не обрел достоинства умаи не изведал истин непреложность.
Проснувшись ночью в серых простынях,он клял дурного мозга неприличье,и высоко над ним плыл Пастернакв опрятности и простоте величья.
Он снял портрет и тем отверг упрекв проступке суеты и нетерпенья.Виновен ли немой, что он не могиспользовать гортань для песнопенья?
Его встречали в чайных и пивных,на площадях и на скамьях вокзала.И, наконец, он головой поники так сказал (вернее, я сказала):
– Друзья мои, мне минет тридцать лет,увы, итог тридцатилетья скуден.Мой подвиг одиночества нелеп,и суд мой над собою безрассуден.
Бог точно знал, кому какая честь,мне лишь одна – не много и не мало:всегда пребуду только тем, что есть,пока не стану тем, чего не стало.
Так в чём же смысл и польза этих мук,привнесших в кожу белый шрам ожога?Ужели в том, что мимолетный звукмне явится, и я скажу: так много?
Затем свечу зажгу, перо возьму,судьбе моей воздам благодаренье,припомню эту бедную веснуи напишу о ней стихотворенье.
«Весной, весной, в ее начале…»
А. Н. Корсаковой
Весной, весной, в ее начале,я опечалившись жила.Но там, во мгле моей печали,о, как я счастлива была,
когда в моем дому любимоми меж любимыми людьмиплыл в небеса опасным дымомизбыток боли и любви.
Кем приходились мы друг другу,никто не знал, и всё равно —нам, словно замкнутому кругу,терпеть единство суждено.
И ты, прекрасная собака,ты тоже здесь, твой долг высокв том братстве, где собрат собрататерзал и пестовал, как мог.
Но в этом трагедийном действебылых и будущих утратсвершался, словно сон о детстве,спасающий меня антракт,
когда к обеду накрывали,и жизнь моя была проста,и Александры Николавныявлялась странность и краса.
Когда я на нее глядела,я думала: не зря, о, нет,а для таинственного деламы рождены на белый свет.
Не бесполезны наши муки,и выгоды не сосчитатьзатем, что знают наши руки,как холст и краски сочетать.
Не зря обед, прервавший беды,готов и пахнет, и твердятвсё губы детские обетыи яства детские едят.
Не зря средь праздника иль казни,то огненны, то вдруг черны,несчастны мы или прекрасны,и к этому обречены.
Биографическая справка
Всё началось далекою порой,в младенчестве, в его начальном классе,с игры в многозначительную роль:быть Мусею, любимой меньше Аси.
Бегом, в Тарусе, босиком, в росе,без промаха – непоправимо мимо,чтоб стать любимой менее, чем все,чем всё, что в этом мире не любимо.
Да и за что любить ее, кому?Полюбит ли мышиный сброд умишекто чудище, несущее во тьмувсеведенья уродливый излишек?
И тот изящный звездочет искусстви счетовод безумств витиеватыхне зря не любит излученье уст,пока еще ни в чем не виноватых.
Мила ль ему незваная звезда,чей голосок, нечаянно могучий,его освобождает от трудастарательно содеянных созвучий?
В приют ее – меж грязью и меж льдом!Но в граде чернокаменном, голодном,что делать с этим неуместным лбом?Где быть ему, как не на месте лобном?
Добывшая двугорбием уматоску и непомерность превосходства,она насквозь минует теремавсемирного бездомья и сиротства.
Любая милосердная сестражестокосердно примирится с горем,с избытком рокового мастерства —во что бы то ни стало быть изгоем.
Ты перед ней не виноват, Берлин!Ты гнал ее, как принято, как надо,но мрак твоих обоев и белилеще не ад, а лишь предместье ада.
Не обессудь, божественный Париж,с надменностью ты целовал ей руки,но всё же был лишь захолустьем крыш,провинцией ее державной муки.
Тягаться ль вам, селения беды,с непревзойденным бедствием столицы,где рыщет Марс над плесенью воды,тревожа тень кавалерист-девицы?