Выбрать главу

1947-1949

Наш комсомольский горком

Я — из тех горожан, у которых в первый раз — под Магнитной горой юность в сердце зажглась, будто порох, и просилась у Партии в строй. Вместе с нами в палатке, как дома, со штабным телефонным звонком, ни на час по примеру Парткома не смолкал комсомольский Горком. С каменистого дна котлованов, с тяжким грузом работ и забот, день и ночь по ступенечкам планов поднимались мы, строя завод. Наше — с ленинским профилем — знамя, становя во дворе заводском, зяб ты с нами и парился с нами на ветру, комсомольский Горком. В пору фронта, не мысля о тыле, промедление ставя в вину, словно в песне и мы уходили... Комсомольцы твои... На войну!.. Сгоряча не жалеющих силы, нас, порою обжатых врагом, будто чудом — спасал от могилы твой металл, комсомольский Горком. Тылом битвы, как видно, недаром оставался ты, мир сторожа. Был строителем. Стал сталеваром. Стал броней для своих горожан. Не стареет душа в человеке, если шел он с тобой прямиком... Побратался ты с нами навеки, дорогой комсомольский Горком. Сколько душ снарядил ты в дорогу, вывел к Партии — в люди, в бои! И, сменяясь в рядах понемногу, молодеют отряды твои. Значит, здравствуй на радость и славу, в каждом сердце гори огоньком, молодой, но партийный по нраву, старый друг, комсомольский Горком.

1958

Вечный пламень

Индустрия — вечный мой город, я сам — твой строитель и брат, твоим деревенским Егором был словно б столетье назад. Я сам, будто в давнее время, намучившись, как ученик, премудрость металлотворенья твоим подмастерьем постиг. Мы оба историей стали, хотя и не равен наш век: ты — мир из бетона и стали, я — мастер твой, но человек. По праву всего поколенья, что было твоим целиком, я стал твоим слухом, и зреньем, и верным твоим языком. Мы, люди, не смертны у горнов, ни старость, ни немочь — не в счет, в тот час, когда змеем покорным стихия металла течет. Здесь всяк по душевному праву к железному долгу привык... И вечного пламени плавок нельзя погасить ни на миг.

1967

Поэмы 

ПРОЩАНЬЕ С ЮНОСТЬЮ

поэма Какой бы пламень гарью нас не метил, какой бы пламень нас не обжигал, мы станем чище, мы за все ответим — чем крепче боль, тем памятней закал. ...И я живу, не жалуясь на долю, в пустыне, за полярною чертой, привыкший к баням с ледяной водою, привыкший к жизни трудной и простой. Здесь все пути-дорожки перевиты, здесь каждый вор отныне мне знаком, здесь битые, матерые бандиты, раздобрившись, зовут меня «сынком». И, не глухой к соседским разговорам, я про себя нередко слышу сам: «Парнишка, видно, был неважным вором, в своей деревне лазил по дворам. Уж больно заморенный он и слабый, как захудалый пес промеж зверей; его, наверно, шибко били бабы за масло, за сметану, за курей...» В беде своей суровы, нелюдимы, измерив жизнь на свой кривой аршин, не верят люди в честные седины, не замечают чистый след морщин. ...Отпела песни юность. Отмечталась. Ушла моя жар-птица в перелет. Уже сжимает чувства возмужалость и сдержанность, холодная как лед. Старухой стала девка-синеглазка, в живой воде целебный дар исчез, и не хватило хлеба старым сказкам, чтоб верить им и требовать чудес. И словно вовсе не было любимых, живых девчат, не спящих до утра. И надо вспомнить весны мне и зимы, и подсчитать года свои пора... 1 Рожденный при царе, крещен в купели в дому столетнем прадедов своих, где входят в кровь, как воздух, с колыбели желания, повадки, сказки их; где по ночам — мы жались первым страхом — выл домовой, яга стучалась в дом, змей пролетал над крышей и с размаху хлестал по окнам огненным хвостом; где нам, мальчишкам, бабки нагадали: по золотым жар-птицыным следам за самым верным счастьем рваться в дали к премудрым людям, к дивным городам, людские притчи помнить слово в слово, пройти всю землю вдоль и поперек, добыть в бою из золота литого заветный, непродажный перстенек. С ним яд не травит, горе не калечит, над ним ни жар, ни стужа не вольны. Не страшно с ним идти врагам навстречу и в мирный день, и в черный день войны; с ним год от году ясный глаз яснее, спокойней сердце, жилистей рука, с ним человек в сто раз сильнее змея, в сто раз бесстрашней лютого врага... Но жили деды, старясь от безверья в далекий мир чудесных небылиц,- не довелось им рук обжечь о перья никем еще не пойманных жар-птиц. Из рода в род земной надел приемля, хлеб добывая искони горбом, с любовью деды веровали в землю, всю жизнь лукаво сомневаясь в том, чего нельзя доподлинно потрогать сухой ладонью собственной руки, не раз в уме жалеючи, что бога им не пощупать... Руки коротки. И, молча покоряясь божьей власти, обид не причиняя никому, не признавали счастья, кроме счастья до ста годов прожить в своем дому, не быть в боях, не мучиться разлукой, тюрьмы не знать, не нашивать сумы и ни мечтой, ни службой, ни наукой не утруждать мужицкие умы. Но помер дед. И, родом сиротея, сыны его на кладбище снесли, безбожники, вояки, грамотеи, наследники его святой земли. ...И, может, деду в мертвом сне приснится, как, чернозем отряхивая с рук, в семнадцать лет, приметив след жар-птицы, с его землей без слез прощался внук. 2 Есть города — из дерева и камня, в рубцах и шрамах, с гарью вековой, а нам пришлось вот этими руками из вечных сплавов строить город свой. По чертежам — чудесный, как из сказки, рождением захватывая дух, он дал нам всё — от хлебушка до ласки, работу дал нам, каждому за двух. Мы землю рыли, стены клали сами, но не бывало случая у нас, чтоб и во сне, закрытыми глазами не видели мы даже в этот час свой первый город, недоступный бурям, никем еще не виданный вовек, весь — без церквей, без кабаков, без тюрем, без нищих, без бандитов, без калек. И все-то в юности казалось проще: и звезды ближе, и земля круглей, весь мир, казалось, знали мы на ощупь, едва приняв из рук учителей. Надежный мир, где можем мы с порога, впервые забывая детский страх, потрогать небо — синее, без бога, со смехом вспомнить о земных царях. Где можно жить, как в самый светлый праздник, по-русски настежь раскрывая дом, любому гостю веря без боязни, что он к тебе приходит не врагом. Привычно наделяя черным цветом бесцветное, слепое слово «враг», мы понимали, что живет он где-то, со всех границ рванувшись к нам на шаг, готовый юность выжечь, как проказу, и не жалеть каленого свинца для нас, еще не видевших ни разу ни рук его, ни взгляда, ни лица. Владея, будто змей, заморским миром, он для убийц царем и богом стал. Он звался папой, фюрером, банкиром и величался оптом «капитал». Казалось нам, по первому ненастью, по страшным сказкам с детства он знаком с железной головой, с гремучей пастью и с огненным заморским языком; с душою непроглядной, полной яда, любого зверя лютого лютей, дыханьем жгучим, ненавистью взгляда он должен отличаться от людей. Но в ясный день далекий гром не страшен, и враг не страшен, издали грозя, покуда по прямым расчетам нашим кругом — одни надежные друзья, покуда в женских ласках нет печали, покуда мы при мысли о войне невольно только сердцем подмечали, кто будет в битвах с нами наравне, кто сможет рядом впроголодь и в стужу солдатскую поклажу перенесть, кто песни любит, попусту не тужит, горбом своим, как хлеб, добудет честь. И как бы нас война ни разметала, всю нашу юность в памяти храня, товарищи мои, бойцы с Урала, в боях бы поручились за меня. На