ы годы
с рождества Иисуса Христа.
Ныне, веруя истою верой
в труд и правду, в закон и еду,
как строитель, особою мерой
исчисление жизни веду.
Не за день или час — за минуту
горизонт раздавался слегка,
мы чуток вырастали как будто,
за два года пройдя сквозь века:
Земляной, Деревянный, Бетонный...
И уже замирает душа,
как загрохал над первою домной
завершающий век Монтажа.
Он зиял перед нами разрезом
тайных стоков для огненных рек,
крыл железом, мостил их железом
и клепал их в железо навек.
В кожушке броневого закала
пятым, праздничным веком Литья
на глазах по часам вырастала
Домна-матушка, юность моя,
не кренясь от сварного убора,
тягой в добрые тысячи тонн...
Знать, под стать ей земная опора —
нашей вечной закваски бетон!
И теперь в ожидании строгом
красной даты, немыслимой встарь,
рождеством чугуна, а не бога
жил единственный наш календарь.
Жил, как молния, точный и срочный,
озаряя весь мир и судьбу,
даже днем электрической строчкой
пламенея у домны во лбу.
Не прося ни единой поправки,
мы считали от каждой зари:
— Сколько зорек осталось до плавки?
Вот сто пять... Сто четыре... Сто три...
Будто жизнь свою с домной сверяя,
шли мы фронтом бетонных работ.
Вот взошла на фундамент вторая,
третью ставим, четвертая ждет.
Лета словно бы не было вовсе,
время катится в гору, как вспять.
До вершинной зари — двадцать восемь...
Двадцать семь... Двадцать шесть... Двадцать пять...
А кругом уже хмарились дали,
ветер пуговки рвал на груди,
и на нас то снежком опадали,
то лились окладные дожди.
И вдруг он приспел, календарный канун...
Во фрунт наша домна стоит на кону,
стоит, будто в песне тот крейсер «Варяг»,
готовая к таинству битвы.
Все вымпелы вьются, все звезды горят,
все стенки бронею обиты.
Как насмерть, засел боевой экипаж —
«Механомонтаж» да «Энергомонтаж».
А что там творится — в середке, в нутре, —
нельзя ни единым глазком подсмотреть.
Хоть мы не спецы, но прямая родня —
пехота всего Домностроя,
согласная ждать здесь победного дня,
вкруг домны оградою стоя.
Любой ради домны хоть в пекло готов...
И нынче в последнем аврале
от мусора собственных черных трудов
площадку к параду прибрали...
Нынче сам не приметив ни разу
ни огня и ни дыма в печи,
затаил я в душе, как заразу,
непокой за неладный почин.
Я, причастный к ударному штабу,
в сей момент, как последний вахлак,
чуть не плача, толкую прорабу,
дескать, что-то маленько не так...
Видно, где-то замешкалось чудо,
все в тумане секретов и тайн...
И молчит наша домна покуда,
как пустой и холодный титан.
Вздел очки мой прораб. Глянул сверху.
Будто столб, отшатнулся на шаг.
— Кто ты есть, — говорит, — на поверку,
друг мой ситный, дурак или враг?
Оглядись, — говорит, — да осмысли:
въявь подходит святое число!
Может, пять, может, десять комиссий
пишут гербовый акт набело.
Сам видал, сам считал, сам проверил:
за весь день то гурьбой, то поврозь
больше ста только шляп да портфелей
на командный помост поднялось.
И еще, — говорит, — нам на счастье,
здесь, как туз меж козырных гостей,
первый в мире по доменной части
вроде б кум наш, колдун, чудодей!
Дорогой от макушки до пяток,
самый тот доброхот, в чей доход
двести долларов, как бы в додаток,
каждый день наш Госбанк отдает...
Все он знал, наш наставник бетонный,
что к чему, кто причем, что почем:
— Если сами не справимся с домной,
так наладим валютным ключом...
Словно б кончился он так, как надо,
календарный обратный отсчет.
И написаны над эстакадой
охрой лозунги: «Полный вперед!»
...И за полночь, шибко умаявшись сам,
прораб нам велел разойтись по домам
да глотки просил поберечь до утра
от ветра, воды и махорки,
чтоб завтра исполнить такое «ура»,
чтоб стекла звенели в Нью-Йорке...
Все свершилось. Исполнились сроки.
В тучах — первая ночь октября.
В первый раз нам не светит высокий
луч погасшего календаря.
В глубоком сердечном запале,
не чуя ни рук и ни ног,
под утро мы словно б заспали
торжественный первый гудок.
Позорно проспали под кровом
внезапный небесный аврал,
когда бело-ярым покровом
зазимок всю землю сковал.
Совсем не дождавшись сигнала,
безделье считая за грех,
рабсила сама пошагала
в заветный наш доменный цех.
Без нас тут вся страсть отгорела,
остудное солнце встает.
...Лебедок застывшие стрелы,
конструкций да труб переплет.
И стынет маячною башней,
в броне вороненой до плеч,
готова хоть в бой рукопашный
огнем не крещенная печь.
Дите богатырской породы,
с какой стороны ни гляди,
стотонные трубопроводы
как руки скрестив на груди.
И словно по прихоти вражьей,
штыком осадив нас назад,
стоял перед нею на страже
наш русский курносый солдат.
Стоял с петушиной осанкой,
проходу не дав никому,
как будто перед арестанткой,
доверенной только ему.
— А кто виноват? — мужики говорят.
— Кто главный тут в праве и силе?
— Пошто ни одну из монтажных бригад
на главный свой фронт не пустили?!
Пошто все фронты перекрыты подряд
и наши доходы под снегом горят?!
Нам стужа не студит каленые лбы...
И, чистым снежком приодеты,
сегодня молчат цеховые штабы,
рабочей судьбы комитеты.
Один комитет... Другой комитет...
Куда ни пойдешь, а хозяев там нет.
В то утро без трубного зова,
тревогу душой ощутив,
как будто он мобилизован,
собрался партийный актив.
Сошелся, по-штатски неслышный,
на высший совет фронтовой
под самой просторною крышей,
в шатровый дворец цирковой.
И что там, к добру или худу,
говорено и решено,
того беспартийному люду
пока еще знать не дано.
Словом, вышел для нашего брата
нынче полный, бессрочный простой.
И стоит, словно туча, крылатый,
замороженный наш Домнострой...
Только вдруг у крылечка столовой,
издалече приметный на взгляд,
увидали мы новый, тесовый,
с трехметровым значеньем плакат.
А на нем, как живой, без движенья,
дюжий парень с разинутым ртом
стал навстречу нам ростом саженьим,
будто в лоб мой нацелясь перстом.
Будто требуя спросом законным,
строгой совестью точный ответ:
«Стой, строитель! А техникой домны
ты уже овладел или нет?»
Кто-то вычитал скороговоркой:
дескать, вечером, в шесть в аккурат,
мистер Шпрот, консультант из Нью-Йорка,
для рабочих читает доклад...
День короткий, а времени мало —
надо в баню и надо в кино.
Только сердце всегда уступало,
если домны касалось оно.
В бездорожье, почти что не рада
на ночь глядя терпеть маету,
все же срочно решила бригада
навести на себя красоту.
Отскреблась от бетона и глины,
каждый сам прифрантился, как мог.
Апельсиновый блеск гуталина
не зажег моих драных сапог.
Первой вьюгой бесилась погода,
снежный путь становя на дыбы.
И застряла бригада у входа,
вся, как в мыле, от жаркой ходьбы.
Лучше было сидеть бы нам дома...
Только вижу: по списку, с листа
вызываются члены цехкома,
за столом занимают места.
И шепнул я: «За мною, ребятки!»
Сам пробился. Повел и повел...
Прямо с ходу, по залу, к раздатке,
на свободное место, за стол.
Сел у края, совсем задыхаясь.
Отдышался. Гляжу. А правей —
вся в шелку, проморенном духами,
чистокровная дама червей.
Глаз сиинцовый, а бровь — ровно с нитку,
медным жиром горят волоса,
и лежит на плечах вперекидку,
скаля зубы в лицо мне, лиса.
И сейчас же, как яблочко красный,
услыхал я, как будто в упрек:
— Молодой человек, как ужасно
пахнет ваксой от ваших сапог!..
Но, звеня в колокольчик по чину,
председатель собранья встает
и выводит к трибуне мужчину,
дескать, вот вам и сам мистер Шпрот —
главный спец по литейным заводам,
как спаситель, явившийся к нам,
с русским, самым рабочим народом
хочет сам толковать по душам.
Как ударили все мы в ладоши,
в сотни битых, с мозолями, рук:
ты хоть мистер, но, видно, хороший,
раз ты с нами — так, стало быть, друг.
Как один, поднялись для привета,
оказали великую честь...
На! Учи, помогай нам, советуй!
Разгляди нас, какие мы есть!
Трижды руки сцепив и раскинув,
мистер кланялся, счастлив и рад.
Трижды перстнем звенел по графину
и кричал нам: — Руссия! Ол райт!..
И когда отошло успокоясь,
сердце с сердцем забилося в лад,
глянул мистер в то сердце людское,
руки вскинул и начал доклад.
То — назад, оседая на пятках,
то — на цыпках подавшись вперед,
говорил никому не понятно,
но сильно говорил мистер Шпрот.
Будто вновь со столба по соседству
в ту трубу заработал опять
первый радиоголос из детства:
звук железный, а слов не понять...
Но, поставив последний крючочек
в свой с червонным обрезом блокнот,
встала сбоку мадам переводчик,
как машина, начав перевод:
«Мистер Шпрот потрясен и растроган,
лично видя, как трудно живет
богатырь, но покинутый богом,
черный труженик — русский народ...»
Тут я даже чихнул втихомолку:
«Верно, мистер! А бог-то при чем?
Видно, ты, брат, не нашего толку,
не по-нашем